* * *
Мимо старух и баб в чистых платочках, мы прошли в заднюю комнату. Маленькая лампа освещала скупо, еле разглядишь, кто сидит за круглым большим столом.
— А-а, вот они… Наконец-то… — Это поднялся священник и вновь сел. — А мне, к сожалению, ехать скоро.
Я поместился между хозяином, радушным румяным стариком и дремавшим псаломщиком.
Рядом со священником здоровецкий старичина. Голова серой копной, маленькая бороденка, жирные щеки полезли книзу, губы толсты — такими губами трудно говорить — он пьет самогонку молча. Редко-редко влепит ядовитое словцо. Звать его — Пров.
Священник сразу же вцепился в агронома. Но хозяин мешает мне слушать: жалуется на налоги, — 1000 это не налоги, а погибель в двадцать раз больше, чем при царе, ежели и на будущий год в такой мере — крышка мужику.
— Я не зря тебе толкую, милый человек. Пропечатывать надо. Со смыслом, мол, бери, сообразуясь. Ежели овцу стригут, шкуру не спущают: а то сдохнет.
Краем уха ловлю:
— Не даром же великие умы ходили в Оптину пустынь: Достоевский, Толстой, у старцев правды искать, — говорил священник. — А теперь у кого правды ищут? И кто?
— Вот вы говорили, что ваша церковь зовет к себе всех, — сказал агроном, и черные умные глаза его уперлись в елейное лицо священника. — А Толстого вы приняли бы? Лично вы?
— Ежели б раскаялся — принял бы.
— Тогда это не Толстой был бы. Нет, а вот грешного, отрицающего церковь, еретика, которого мы чтим, приняли бы вы?
— Нет.
— Так где ж в вашей церкви свобода, о которой проповедовал Христос?
— Партию свою и то коммунисты чистят, — возразил священник, — а вы требуете, чтобы пустили в стадо волка. Для чего его пускать? Чтоб он церковь разрушил окончательно?
— Батюшка, что вы говорите, — улыбнулся агроном. — Значит, ваша церковь так беспомощно слаба? Вы боитесь критики, да?
— Ерунда! — сиплым басом гукнул Пров.
— Вот дедушка, Пров Степаныч, что-то хочет сказать, — улыбнулся священник. — Ну-ка, ну-ка, как на твой смысл?
— Ерунда, — еще раз хмуро сказал Пров, корявый, как пень, и выпил.
Пришла закутанная в шаль баба с кнутом:
— Батюшка, пора ехать.
— Сейчас, сейчас… Ступай, Маремьянушка, я выйду сейчас.
Он заговорил о неустройстве современной жизни: все сдвинулось со своих вековых мест и блуждает во тьме. Крестьяне, в особенности молодежь, нравственно распоясались и стали дерзки. И нашему крестьянину нет никакой поддержки со стороны: школ мало, учителя неважные, культурных начинаний не видно, интеллигенция отсутствует.
— Батюшка, — перебил его агроном. — А ведь священник мог бы принести народу, а следовательно, и государству большую пользу.
— Да научите, как? Ведь мы же прижаты новой властью к стене.
— А-а, прижаты? — злорадно шевельнул Пров губищами.
— Да, прижаты, — покосился на него священник. — Чуть не так рот раскрыл и — неприятность. А кроме того, нынешнее государство желает существовать вне религии… Дак как же прикажете влиять на жизнь? — и батюшка недоуменно развел руками.
— А вот как, — сказал спокойно агроном. — Я сам крестьянский житель. И знаю, что мужик обрабатывает землю не по-настоящему, он обращается с нею, как последний хищник, он не любит землю. И ваша обязанность заставить мужика любить ее. Понимаете ли, заставить! — глаза агронома загорелись, и голос звучал убежденно.
— Но как, как?
— Проповедью. Да, да, не удивляйтесь. Проповедью, с церковной кафедры. Раз'яснить темному уму, что труд должен быть осмыслен, опоэтизирован, что такой труд не проклятие, а подвиг, а высокое назначенье человека. Вы должны возвести труд в принцип всей жизни, да не всякий трудишко, не всякое ковырянье земли сохой — лишь бы сам был сыт, — а настоящий труд, чтоб зацвела вся земля, чтоб…
— Ерунда! — перебил Пров. — Я церковный староста. Во многословии нет глаголания… Аминь, рассыпься! — и выпил.
— Пожалуйста, я слушаю, нуте-с, — сказал священник, прихлебывая чай.
— А заставить крестьянина вы можете так. Вот, скажем, пришел к вам на исповедь Петр. Исповедовали и говорите ему: вот что, дядя Петр. У всех нынче хлеб уродился хорошо, у тебя плохо, ты без любви, без толку обработал землю, ты согрешил. У всех был засеян клевер, ты хоть и мог засеять, не засеял, ты согрешил. Поэтому нет тебе причастия.
— Тогда этот самый Петр к другому батюшке обратится, а то скажет: ежели не хочешь, так наплевать, — возразил хозяин.
— Это во-первых, — заметил батюшка. — А во-вторых, я не могу этого сказать, это не канонично. А проповеди я говорить буду. Вашей идеей воспользуюсь. Мне это нравится.
— Вот-вот. Внушайте, что нерадивое обращение с землей, или нежелание улучшить породу скота, или устройство плохих изб, холодных хлевов, неряшливая жизнь, неопрятность и так далее, все это — большой грех. Поверь 1000 те, что ваш голос дойдет до мужичьего сознания скорей всего: ведь это не газета, не брошюра, не агроном, а сам батюшка, именем Бога, во храме говорит. Это дороже всяких акафистов, этим вы исполните весь закон и пророков. А потом…
— Ерунда, — опять гукнул захмелевший Пров.
— Что? Ну-те-с…
— А потом мужик и без вас будет любить землю, станет эксплоатировать ее разумно. Заставят обстоятельства. Как? Да очень просто. Тысячу лет жил он свиньей, рабом. Потребности были у него минимальные. А теперь, он нюхнул культуры, хотя бы в виде вот этих часов, этого зеркала, этого пианино. И чтоб все это не уплыло у него из рук, он волей-неволей должен будет улучшать свое хозяйство. Потребности его будут постепенно возрастать, и он силою железного закона выжмет разумно из земли все, что она может дать. И наш мужик не отстанет от своего собрата-датчанина. А может быть, и превзойдет его. Я верю, крепко верю в русского мужика! — закончил агроном.
— Веришь? — вскричал Пров. — Ох ты, отец родной, дако-сь я тебя поцелую, он было полез, перебирая руками по столу, и потянул за собой всю скатерть. Подскочил хозяин, усадил:
— Сиди, кум, сиди.
— Вы верите, — сказал священник, — а я не только верю, но и люблю, всей душой люблю мужика.
— Врет, ей Богу, врет, — пробурчал Пров.
— Кум! Нехорошо.
— Ничего, ничего, я не обижаюсь.
Вновь вошла баба с кнутом.
— Сейчас, сейчас, Маремьянушка.
И стал прощаться.
— Ах, как жаль, не удалось поговорить-то. Да заезжайте, ради Бога, ко мне. Рад буду вот как. Вот вы говорили о сельскохозяйственном товариществе в нашей волости. Я с удовольствием войду в правление, но при условии самой активной работы. А ежели вроде мебели — слуга покорный. А, скажите, власти в дела общества вмешиваться не будут, коммунистов не назначат туда?
— Эти товарищества совершенно самостоятельны и автономны, — ответил агроном.
Пров, пошатываясь, подошел под благословенье, и когда священник с псаломщиком скрылись, он сказал:
— Кутья прокислая. Ограбил меня с сестрой. Отец, покойна головушка, передал ему на храненье пятьсот рублей и приказал после своей смерти мне отдать. Ну, поп не отдал. Зажилил.
Мы удивились: по виду священник показался нам доброй души. Хозяин раз'яснил, что денег у крестьян пропало много: зажиточные крестьяне в банк денег не клали, а давали на хранение доверенным людям: торговцам, врачам, учителям и, в особенности, священникам. Те, известное дело, пускали их в оборот. С тем крестьяне и давали. А тут революция подоспела. Другой бы и готов возвратить, а нечем.
— Вот, может статься, также и отец Кузьма, — закончил хозяин. — Он и школу при церкви строил каменную, исхлопотал средства. Может, часть туда ушла. Нет, чего зря толковать, хороший поп. Только вот что, ежели надумаете к нему итти, не ночуйте у него и не обедайте. Лучше у Пахома Ильича остановитесь, крылечко синее на столбиках.
— Почему?
— Бедно живет отец-то Кузьма. Семья большая, а доходы теперь — тьфу! Да он и не вымогатель — кто что даст.
Ночь темная, и по дороге грязь. Пробирались со спичками. В том конце шумели, а где-то по близости, может быть, из канавы, звонко покрикивал знакомый голос: