Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Филипп Петрович все посматривал на час. Не знаю, искренно ли говорил он. Думаю, что искренно. Гости отвечали руганью, или в большинстве отмалчивались, и что выражали их глаза под хохлатыми бровями, не так-то легко понять. Мужик держит свою душу на запоре. Он будет поддакивать вам, во всем охотно соглашаться, а чуть ушли, пошлет вас ко всем чертям с вашими высокими словами, и станет жить по-своему, хоть по-дурацки, да по-своему, как жили деды, как земля велит. Но теперь как будто начинает в'едаться в жизнь свежая струя: с одной стороны возвратившиеся пленные, ведь многие из них работали на немецких экономиях и фермах и к 1000 ой-чему, наверное, научились же; с другой стороны, и это из главных главное, мужичья молодежь, потрепавшаяся в вихре революции по широкому лицу России. У них и взгляд шире — народ бывалый — и к старому укладу отвращение, у них воля и тяга к новой, красивой жизни. Но это только еще сырой материал, его надо пустить в настоящую обработку путем внешкольного образования, путем толковой газеты, книги, лекций, опытных полей. Было бы невредно наиболее толковых и хозяйственных посылать пачками за границу, прежде всего в Америку, пусть посмотрят и поучатся под руководством наших опытных агрономов. А потом… Филипп Петрович говорит: палкой по башке; я говорю: книгой, хорошей школой по душевным запросам, по зеленому полю подрастающего молодняка, детей.

— Вот, на хутор хочу уходить, — продолжает Филипп Петрович. — Нас пятеро хозяев идут на хутора.

Как здесь, так и в других местах на хутора и отруба выделяются самые энергичные крестьяне. Их давит деревня, община, чересполосица, переделы.

— Сам себе господином хочу быть, хоть на старости лет. А дети спасибо скажут. И за землей совсем другой уход будет. Я ее, матушку, как пух сделаю. Каждый камушек долой. А теперь хрен ли мне стараться? Ну, скажем, расчистил свои полосы, а на будущий год передел: моя земля к Ивану отошла, а мне камень на камне досталась.

В избу входит пастух, старый солдат, небритый, и рот провалился:

— А, полковник!.. — восклицает хозяин. — Садись, садись. Это полковник наш, коровий командир. Пей-ешь без стесненья. Такой же человек.

Полковник внес с собой запах навоза и сивухи, красные глазки его еле глядели на божий свет.

— Чего хочешь, полковник: пива или самогону?

— Сначала самогону хвачу, — прохрипел тот и рыгнул.

— Брюхо рычет — пива хочет, — сказал старик, и перекусил свежепросольный огурец, — Пастухам жизнь ныне лучше, чем попу: целый возище хлеба домой увезет, яиц, масла. А осенью баранов резать будут — баранины дадут.

— А, завидуешь — давай в менки играть, — прохрипел пастух и хлопнул водки.

По улице девушки, весело пересмеиваясь, несли икону, фонарь и запрестольный крест, за ними култыхали старухи. Какой-то пьяный подлез на карачках под образ, девушки прыснули. Мальчишка поддел ногой его шапку, тот, не успев перекрестить испачканное рыло, заорал, заругался матерно.

Пришел Санька, сын Филиппа Петровича, в новом пиджачном костюме, и привел с собой человек пять сверстников. Те осмотрели меня со всех сторон, ушли.

— Это Санька мой их оповестил, узнал, что вы книжки сочиняете. Вот, любопытствуют, — сказал мне хозяин. — Санька, так?

— Так, — ответил тот, а сам улыбается и все ластится ко мне. Он переходит во вторую ступень, любит читать, но книг здесь достать негде, мечтает о том, как будет в Петербурге «обучаться на инженера».

— А крестьянство? — спрашиваю я.

— Буду пахать и инженерить. Построю мельницу. Электричество проведу.

В сенцах топот, словно кони ворвались. Это к девице, в ту половину, гости. Вскоре вошла и она, раздраженная, щеки горят:

— Бесстыжий какой этот Прошка Мореход, опять парней привел.

— Самовар, что ли? — спросила мать.

— Очень надо им брюхо-то полоскать. Давай скорей пирогов да хлеба. А селедки-то где?

— Ужо я студня положу. Пес-то их носит, прижрали все. С раннего утра. Да и завтра-то целый день. Обжоры окаянные… — ворчит старуха.

* * *

Вскоре затряслась изба и задребезжала посуда; начался пляс. Пошли смотреть. Гармошка визжит и тяфкает, как сто собак. На маленьком пространстве горницы пляшут восемь пар: и кадриль, и вальс, и тустеп, невообразимая толчея и суматоха. Прошка Мореход выделывает такие штуки, что хоть на открытую сцену в «Аквариум». Сухой, черномазый, возле уха бачки, брюки-клеш, и у пояса офицерский кортик. Он занимает в уездном городе большую должность, приехал на праздник домой, подвыпил и снизошел до веселой гульбы. Но он все время на высоте положения: жесты и позы его пышут необычайным благородством, с уст летит бесконечное: «извиняюсь… извиняюсь… Ах, мерси». В вихре вальса какая-то рослая девица двинула его лошадиным задом, 1000 он торнулся головой в брюхо пастуха и воскликнул под общий хохот:

— Извиняюсь, извиняюсь…

Вот ударил ладонь в ладонь, крикнул:

— Дамы! Гранрон!.. Круг, круг, круг… Нетанцующих прошу к стенке… Дамы!

Девушки в замешательстве совались, путались:

— Танька, куда ты?.. Олечка, сюда!

— Кавалеры скрозь дам! Сирвупле… Дамы скрозь кавалеров! Сирвупле…

Он дробно перекручивал ногами, брючины, как юбки, хлестали одна другую, взлетала вверх то правая, то левая рука, и каблуки в пол, как в барабан. Изомлел, устал, да и все дышали жарко — в горнице, как в бане, он протискивался сквозь густую толпу зевак, заполонившую все сенцы, и, помахивая в лицо надушенным платком, говорил своей свите:

— Мы, интеллигенты, в городе развлекаемся в танцах таким манером: во-первых, — на эстраде духовой оркестр… Потом…

А в другой половине, под рев гармошки, батюшка служил молебен, отчетливо и не торопясь. Подвыпивший дьячок, привалившись плечом к окну, рявкал благим матом, и уж не мог креститься. Набирался народ, старики и молодежь. Пастух рыгнул оглушительно и перекрестился. Старик сгреб его сзади за опояску и выбросил за дверь. На столе — вода и ржаной каравай. Священник освятил хлеб и воду. Стали подходить к кресту.

— А там веселятся? — спросил он. — Ну, ничего, ничего, дело не злое. Молодежь. Ничего… Лишь бы не ссорились.

— Батюшка, отец Кузьма, — сказал хозяин. — Не смею утруждать вас водочкой, знаю, что не употребляете… Чайку.

— Тороплюсь, Филипп Петрович, тороплюсь… Ах, вы из Петербурга? обратился он к нам. — Ну, как там живая церковь? И что это за живая церковь? Ее принципы, каноны? Ересь, наверно. И что ж вы не защищали свою матерь, старую апостольскую церковь Христову?

— Я никаких церквей не признаю, батюшка, — сказал агроном.

— Ваше дело, ваше дело. И за это осуждать нельзя. Бог и вне церкви живет. Но во что-то-нибудь вы веруете?

— Верую. Даже хотел побеседовать с вами.

— Ах, очень рад… Как же это… Ну, вот что… Вечерком, перед от'ездом, я буду у Кузнецова… Вот там.

Когда он проходил мимо окон, освежавшийся танцор демонстративно повернулся к нему спиной и громко сказал свите:

— Мы, интеллигенты, религию отвергаем в корне. Даже для нас смешно. Коммунизм и религия — два ярых врага. Правило гласит: религия есть опиум.

Глава третья

Праздник продолжается. — Пирушка. — Местная знать. — Религиозное прение. Прокатный пункт. — Питерский педагог. — «Это правительству надо твердо помнить». — Свистун.

Вечером мы сидели у зажиточных крестьян, братьев Андрея и Петра Дужиных. Огромный стол, диван, шкафы, комод, взбитая барская кровать под великолепным одеялом, меж стеной и комодом целый взвод бутылок с самогонкой. Хозяину, Андрею, очень удобно — нагнется, не вставая, и — за горлышко. Он рядом со мной, в жилетке, молодой, безбородый крестьянин, с льняными, по-городски стриженными волосами. Выпивши. Да и вся застолица, человек десять, на сильных развезях. Шумно, говорят все разом, не говорят, а кричат. Один уткнулся головой в стол и похрапывает, другой примостился спать на табуретке: голова мотается, а сам, как каменный. В ухо мне Андрей гостеприимно бубнит одно и то же:

33
{"b":"595056","o":1}