— Сестра Мария! — протянул он ей обе руки.
Но та крепко и страстно обняла его и поцеловала в щеку. Она была обольстительно свежа. От нее пахло вьюжным снегом и черемухой.
— Знакомьтесь, — сказала она. — Это мой будущий… Ну… Это мой жених…
— Мы знакомы… Здравствуйте, Дмитрий Панфилыч…
Муж старухи, насвистывая веселую, небрежно и молча подал широкую, как лопата, руку. Старуха все еще сидела на приступках. Она надвинула на лицо шаль и отвернулась. Мимо нее прошли, как мимо пустоты. И вместе со скрипом затворившейся двери, раздался ее глухой, тягучий стон.
Пили кофе. Николай Ребров и Дмитрий Панфилыч, как коршун с ястребенком, исподлобья перестреливались взглядами. Сестра Мария придвинула им свинину.
— Мой старик. Мой грех… как это… свин… да, да, свинь кушать. Завтра, — говорил Ян, — мой сегодня картул кушать надо. Мари! Хапупийм…
Сестра Мария подала ему кислое молоко. Голубые глаза ее смущенно опущены и золотая брошь на полной груди подымалась и тонула, как в волне челнок.
— Завтра праздник, — жирно чавкая, сказал Дмитрий Панфилыч. — У нас весело о празднике: посиделки, песни, плясы. Потом ряженые.
— У нас танцы, — сказала сестра Мария; и не своим не веселым голосом сказала Мария печально: — Лабаяла-вальц, вирумаге, полька. Говорят, спектакль будут ставить. Да, да.
— Где? — спросил Николай — Сестра Мария, где?
— Что? В народный дом… Только холедный, для летний игр, — она прятала от юноши глаза, вздыхала.
Разговор не клеился. Николаю было тяжело. У него накипало и против сестры Марии, и против Дмитрия Панфилыча.
— Сестра Мария мне спасла жизнь, — проговорил он тихо и вяло. — Может быть, напрасно…
— Что вы! Милый мой Коля, — и как в тот раз, она стала гладить его руку, но горячая рука ее дрожала, и вздрагивали опущенные веки.
Дмитрий Панфилыч нервно задрыгал ногой, его сапог заскрипел под столом раздражающим скрипом.
— Очень плохо все кругом, — жаловался юноша. — Как-то все не то, не настоящее… Чорт его знает что. Другой раз хочется веселиться, другой раз — плакать. Гадость.
— Чепуха! Ничего худого нет, — грубо, задирчиво, сказал Дмитрий Панфилыч. — Маруся, кофейку!
— Нет, не чепуха, — возразил юноша и его глаза засверкали. — Например, бросать жену на чужой стороне, беспомощную женщину, это чепуха?
— Не хочешь ли? Живи с ней сам. Уступаю, — низким голосом, ворчливо, насмешливо проговорил Дмитрий Панфилыч.
— Не имею ни малейшего намерения. Во всяком случае, к чему же вы женились?
Стало тихо, Дмитрий Панфилыч распрямил грудь, чтобы крикнуть. Раздался чей-то стон.
Все обернулись.
Прислонившись к чемоданам, в дальнем углу сидела помещица Проскурякова.
— Бог с тобой, Митя, — расхлябанно заговорила она. — Я тебя не виню… И вы успокойтесь, Коля, добрый мой. А Митя не виноват… Раз он счастлив с новой своей… с своей… — она обхватила седую трясущуюся голову руками и заплакала громко, злобно, надрывисто.
— Скоро ли ты уйдешь к чорту, старая корга?! — грохнул в стол кулаком Дмитрий Панфилыч, и его красивое, краснощекое лицо с раздвоившейся черненькой бородкой осатанело. — Здыхай на морозе, здыхай! Чорт тя задави! Не жалко.
— Я не позволяй крик!.. Митри, не надо горячиться! — перебивая его, крикнула сестра Мария.
— А, са куррат… — жуя трубку, выругался под нос Ян.
— Бог с ним… Бог с ним, — хлюпала помещица.
— Ага! — злобно смеялся ее муж. — Ты меня богатством хотела взять? Как же, старая помещица оженила на себе молодого парня. Тьфу, твое богатство, твое именье! У большевиков оно… Корова у тебя осталась от твоего богатства-то, да и та здохла.
— Сестра Мария! Ян!.. — ударил в стол и юноша. Губы его кривились, брови сдавили переносицу. Ему хотелось кричать громко, оскорбительно, но слова останавливались в горле. И он тихо, но прыгающим голосом сказал: — Я не ожидал этого, сестра Мария. Я вас представлял себе другой. До свиданья, сестра Мария, — поклонился и порывисто вышел вон, ударившись в косяк плечом.
* * *
Юноша переночевал в избушке лесника, старого добродушного эстонца. Утром он плотно подкрепился, заплатил эстонцу за гостеприимство и расспросил его про дорогу к Народному Дому. Путь лежал мимо сестры Марии и прямо в лес. Юноша шел низко опустив голову, ему не хотелось ни с кем встречаться. День был пасмурный, насыщенный изморозью. С грустным карканьем летали ленивые вороны, и юноше стало грустно, как только может быть грустно в праздник на чужбине.
— Послушайте, стойте! Николай!.. — Тревожно оглядываясь, бежала сестра Мария. Она схватила его руку двумя руками и с виноватой, просительной улыбкой сказала: — Какой вы злюк… Ай, как не хорошо…
Юноша смутился.
Он, краснея, растерянно мигал:
— Извините меня. Я, конечно, был вчера не прав. С горяча просто.
Сестра Мария померкла.
— Сгоряча? Значит вы прощаете мой поступок? — она с укоризной подняла на него ясные глаза. — Очень грустно, очень…
— Почему?
— Вы не понимайт, почему? Когда-нибудь поймете.
— Так, — неопределенно сказал юноша: ему показалось, что сестра Мария фальшивит. — Я все-таки не могу понять.
— Ах, оставим, — капризно наморщила она свой тонкий прямой нос. — Скажить, куда идете? В Народный Дом? Где вы ночеваль?
Они шли, но юноше казалось, что они стоят на месте, а две темные стены сосен спешат назад.
— Кто он? Вы знаете его? Этот Митри. Я его совсем не знайт, — и сестра Мария оглянулась.
— Странно, — сухо и насмешливо ответил юноша, — во всяком случае вам нужно бы его знать. Девчонка вы, что ли? Вы все оглядываетесь назад… Идите скорей. Он чертовски ревнив.
— Вы правы, — деланно проговорила она и остановилась. В глазах ее виноватость, злоба, скорбь. — До свиданья, Коля… А я вас… я вас, все-таки… Но вы не можете поверить… Ах, Коля, милый… Не так все, не так… Вы спешите? Да? Вечером увидимся. Я буду в Народный Дом. Но я ненавижу эту старый женщина. Ненавижу!..
Он быстро зашагал вперед. И спина его чувствовала неотрывный, молящий, пугающий взгляд Марии.
Глава 8
Взрыв
Деревянное здание летнего Народного Дома стояло на поляне, среди густого сосняка. В нем никто не жил, по глубоким сугробам протоптаны свежие тропы, и люди с топорами в руках, весело пересмеиваясь, срывают с заколоченных окон доски. Всю ночь топились две времянки, в доме густеет сизое угарное тепло. Сцену драпируют гирляндами из хвой. Зажигают несколько керосиновых ламп под потолком. Актеры в шубах, в шапках кончают репетицию. Разбитое стекло затыкают какой-то рванью.
Спускается вечер, солнце давно село, и бледная звезда зажглась. В лесу слышно дряблое пение хором и еще, в другом месте. Ближе, ближе. И вот с двух дорог подходят к дому две толпы молодежи, с красными флагами, с плакатами: «Елагу ватабус!». Приветствия, шутки, смех. Многие навеселе. Белобрысые лица праздничны. Голоса мужчин тонки и тягучи, как у скопцов, в движеньях сдержанность, отсутствие бесшабашной удали и хулиганства. Все чинно, все прикалошено, причесано, в перчатках. Николай Ребров сравнил эту толпу эстонских поселян с своей родной, крестьянской, и сразу понял, что здесь России нет. А народ все прибывал, мужчины и женщины, пешие и конные, в крытых коврами маленьких повозках, с лентами в гривах низкорослых лошаденок, с бубенцами под дугой. Стало темнеть. Желтые огнистые квадраты окон гляделись в мглу наступавшей ночи, западная часть неба над темным бархатом пихт и сосен стала голубеть, показался, раздвигая облака, двурогий месяц.
Николай Ребров взад-вперед прохаживался возле дома. Ждал кого? Нет. Народ — русские солдаты и эстонцы — проходили мимо него многоголосой вереницей, но он далек отсюда, он был в мечтах. И только два радостных голоса: — О, приятель! Пойдем! Чухны комедь ломают… — ненадолго возвратили его к действительности.
Он вошел и увидал то, о чем до боли сладко тосковала его душа. В его и только в его глазах — просторный, залитый яркими огнями зал. Посередине, под потолок, вся в блестящих погремушках, в звездах, рождественская русская елка. Нарядная толпа детей плывет в тихом изумительном танце, и все дрожит, колышется, мерцает. Юношу вдруг потянуло туда, под родную чудодейственную елку, в гущу смеющихся беззаботных детских лиц. И он сам — не сам, он веселое дитя, и мать улыбается ему издали, машет рукой, зовет… Но вот что-то взорвалось: треск — грохот — крики — все сразу померкло, елка разлетелась в дым, и пред глазами — маленькая сцена с маленькими человечками, тысячи голов, аплодисменты, жалкий свет скупых огней, пред глазами все та же нищая, нагая явь.