— Ты ранен? — закричал Ганжа, загораживая Хмельницкого.
Богдан без страха, с одним только удивлением смотрел на дрожащее тело стрелы, впившееся в его грудь. Дернул стрелу от себя: ни боли, ни крови. Ганжа выхватил из-за пояса пистолет.
— Не поднимай шума! — гаркнул Богдан. — Я — невредим.
Дал лошади шпоры. Ганжа догнал его.
— Надо позвать людей! Прочесать лес!
— Не надо! — сказал Богдан. — Никто не должен знать об этом. Ни один человек.
Сломал стрелу, бросил в кусты.
— Тебя надо перевязать.
— Цел я. Пуговица спасла. — Богдан оторвал от кунтуша расплющенную ударом пуговицу, подержал на ладони, бросил в ручей. — Ни один человек, Ганжа, не должен знать об этом.
Ганжа, как всегда, молчал. Он и соглашался молча, и протестовал молча.
В тот же день Хмельницкий с ближними людьми уехал на рыбную ловлю и как в воду канул.
2
Лодка вошла в камыши, будто в стог сена. Стало темно. Сухие стебли с шуршанием, с треском пропускали лодку в свои дебри, но тотчас вставали стеной.
Максим Кривонос в сердцах рубанул ладонью по камышинам.
— Да ведь в этой страсти и пропадешь не за понюх табака.
— Нехай! — возразил казак, ведший лодку. — Мы дорогу знаем.
— Где она, дорога? По каким засечкам ты правишь?
— Правлю, как сердце сказывает, да еще на небо поглядываю.
Кривонос посмотрел на серое, в облаках, небо и только крякнул. Вышли на чистую воду возле каменного островка.
— К нам гость! — обрадовался Хмельницкий, когда низкая дверь пропустила Кривоноса во чрево теплого черного куреня. — Садись, Максим. Мы тут возле печи бока греем да носы друг другу лихостим. Вон у меня, погляди, как репа пареная. Шульмуют, мудрецы! Да только не пойман — не вор.
Кривонос, привыкнув к потемкам, стянул сапоги, скинул кожух, сел спиной к печи.
— Тепло живете.
Богдан засмеялся:
— Человек — хитрец! Печь затопил и в дрему, до теплых дней.
— Народ прибывает, — сказал Кривонос. — Волнуются люди: пришли к Хмельницкому, а Хмельницкий сквозь землю провалился.
— Сквозь камыши! — опять засмеялся Хмельницкий. — Время, значит, не пришло, Максим. Придет время — объявится Хмельницкий… Корить нас приехал?
— Не корить, а рассказать одну историю. Про Солоницы.
Богдан отбросил колоду карт.
— Принеси, Куйка, бражки, — бросил он молодому казаку. — Послушаем про Солоницы. Сказка давняя, но памятная.
— Для меня, Богдан, это не сказка, сама моя жизнь. Я был в Солоницах. И не с Кремпским оттуда ушел, а всю чашу до дна хватил. На всю жизнь напился.
— Сколько же тебе было в те поры?
— Шестой годок шел.
— Ты — такой молодец! А старше меня.
— Нельзя мне стареть, Богдан. Я и в сто лет не буду старым. Мне должок нужно заплатить. Все за те же Солоницы… Ой, казаки! Не обижайте детишек. Детишки все понимают и все помнят.
Кривоносу подали ковш с брагой, но он не стал пить.
— Дайте мне водицы чистой.
Сидел, опустив голову, ждал воды.
— А ведь боялся нас гетман Жолкевский, — сказал Кривонос, припадая к ковшу, отпил несколько жадных глотков, посмотрел на Хмельницкого. — У нас в таборе на горе ни воды, ни хлеба, а народу тысяч с десять. И все женщины да наша братва — детишки. Казаков среди юбок и не видать было. — Залпом допил ковш. — Его милость пан гетман в атаку не торопился. Пушки стенобитные ждал. А всей нашей защиты — телеги. Правда, поставили их хорошо, в четыре, а то и в пять рядов… — Глянул бешеным глазом на Хмельницкого. — Слушай, Богдан! Слушай старую сказочку. Может, всей беды, всего ужаса и не случилось бы, но богатые казаки, старшина сволочная, схватили Наливайко, заковали в железо и полякам поднесли.
— Что ты на старшину грешишь, Максим? — прищурил глаза Хмельницкий. — То давнее заведение казачье — головами атаманов откуп выплачивать.
— Старшина и платит всегда, Богдан. Ты это помни. Старшина! А Жолкевский подарочек принял, но по лагерю ударил. Нас перед этим три дня пушками кромсали, а когда выдали Наливайко, у всех руки опустились. Кто молился, кто страшился. А поляки — вот они. Я, Богдан, в крови родителей моих плавал в тот день… Потом нас, выудив из кровавых луж, милостивые паны делили промеж себя… Всякого натерпелись. Наливайко, слышал я, мученический конец принял. Его посадили на раскаленного железного коня, а прежде на голову железный обруч надели, раскаленный. Тут и сказке моей конец… — И вдруг подмигнул Хмельницкому: — А твоего крестного, Богдан, к пушке привязали, уж и неживой теперь.
Богдан трахнул ладонью по полу:
— Ганжа!
— Нет, Богдан, не Ганжа. У нас с тобой один крестный на двоих. Меня он в спину ударил. Ножом. Казак я масластый, а рука у негодника дрожала. Кожух прошиб. В ребро ткнул — ножик-то и сломался! — Максим довольно захохотал.
— Богдан! Тебя резали?! — изумились казаки.
Хмельницкий досадливо хмурил брови:
— Не из страха я в камыши убрался, Максим.
Кривонос положил огромную свою ладонь на плечо Богдану:
— Прости меня, казак! Тайну твою выболтал.
— Тайна не Бог весть какая. Люди здесь все свои. Я приду к войску, Максим, день в день и час в час, а покуда не прогневайся. Или некому, что ли, без Хмельницкого вновь прибывших принять и накормить? Ты же, Максим, гляди, чтоб, дней не теряя, казаки учили народ своей казачьей науке. И еще одна к тебе особливая просьба: надо сделать большой паром. Если нужно, пусть «чайки» под него пойдут, но сделать нужно скоро.
— Сделаем, — сказал Кривонос. — Зачерпни браги, Куйка. Выпью на дорогу. Холодная нынче весна.
— Налейте и мне, — попросил Богдан. — Твое здоровье, Максим.
3
Глядел на поплавок Богдан. Какая-то мудрая рыба клевала, с такими осторожностями, что пожелал ей снять червя и уйти с Богом. Но рыба все-таки взяла приманку, и поплавок затонул. Богдан вздохнул, отвернулся от реки.
Над водой, как свежее дыхание, стоял парок, но чистое небо, ясное солнце обещали первый за всю весну теплый день.
Богдан вытащил из ножен саблю, разгладил ногой черный пятачок земли, прочертил дугу. Это был Днепр. Кружком обозначил Чигирин, где ныне стоял с войском Потоцкий, другим кружком Сечь. Ждать гостя, сидя на месте, нельзя. В случае поражения поляки обрушат гнев не на бунтаря Хмельницкого, а на саму Сечь. Сечь — последняя казацкая крепость. Значит, встречать гостей нужно вдали от Запорожья. Богдан закрыл глаза, окидывая мысленным взором степь. Место битвы должно быть отменно вязким, чтоб крылатая конница поляков брюхом по болоту елозила.
«Желтые Воды, — вспомнилась речушка. И сразу подумал о другом. — А если они по воде двинут? Могут и по воде…»
Заныло под ложечкой: придут или не придут татары? Если не придут, придется уходить на Дон. Людей сохранить, а главное, надежду на удачную войну в будущем.
Зачавкала грязь, захрустели камыши. Богдан кинул саблю в ножны, растер ногой план.
Ганжа и Куйка шли с высоким здоровяком. Лицо детинушки показалось знакомым.
— Здравствуй, пан Хмельницкий! — поклонился детинушка.
— Здравствуй, Головотюк! — Богдан просиял: не подвела память!
— Не забыл ты меня, пан Хмельницкий! — удивился Головотюк.
— Как тебя забудешь? Ты вон словно конь малыковатый.
— Мы двужильные, — согласился Головотюк.
— А зачем ты здесь? — нахмурился Богдан.
— В твое войско пришел.
— Ты лирник. Твое место — на Украине. Что в твоих руках толку? Ну, придушишь десяток жолнеров. Твое дело людей на святую войну поднимать. Ты один можешь для войска моего добыть тысячи таких молодцов, как сам. Ступай на Украину! Там и жди меня.
— Верное твое слово, — потупился лирник. — Ну, так я пошел.
Повернулся, но Ганжа схватил его за плечи:
— Богдан! Да выслушай ты его. Из Чигирина он послан.
— Я от кума тебе привет принес, — сказал Головотюк, улыбаясь.
— Что ж ты в игрушки-то играешь? Говори.
— Решено послать на тебя, пан Хмельницкий, два войска. Одно на конях с молодым Потоцким — степью. Другое — водой. Степью с небольшим обозом, с немногими пушками пойдут тысячи две-три. Драгуны и шляхта, сколько соберется. Водой посылают четыре тысячи реестровых. Барабаш реестровыми командует, в помощь ему Ильяш да Кричевский.