— Скорее бы снег выпал! — сказал князь Иеремия за обедом, и у княгини Гризельды чутко затрепетали длинные ресницы.
Князь поморщился: Гризельда поняла, что его тяжкие дни начались. Она всегда и все понимает, как верная собака. Эти ее дрыгающие ресницы — единственное, что в ней не испортил Господь Бог!
Князь Иеремия даже про себя грубил княгине Гризельде, и ему было невмоготу от собственного безобразия.
— Третий день тучи. Как посмотрю на небо, разбаливается голова, — пожаловалась княгиня, потирая пальцами виски, хотя с головой было все в порядке. — Я велела затопить камин.
— Заплесневеть боитесь, — нехорошо съязвил Иеремия и отодвинул еду нетронутой. — Что ж, пойду к огню, даром чтоб не горел.
Ушел в каминную.
«Ему бы только меня не видеть», — подумала княгиня Гризельда, и глаза у нее застлало невыплаканными слезами.
Бог не дал ей красоты, а вот дал ли счастья? Она до сих пор не знала, любит или ненавидит ее князь Иеремия. Весь год он с нею нежен, но в эти ужасные осенние дни — он ее ненавидит. Ее, себя и все вокруг.
Княгиня повернулась в кресле: за ее креслом на стене — зеркало.
«Что может привлекать в этой женщине мужчину? Всей радости — шелковая кожа. Лицо никакое. Совершенно никакое… — и опять о князе, все мысли о нем. — Он — несчастен. Всему виной его страсть к театру истории. — Княгиня думать умела: она была дочерью Фомы Замойского, коронного канцлера в лучшие дни царствования Владислава IV. Она любила князя без памяти, но думала о его жизни, как судья. — Иеремия мечтал и мечтает вершить историю, — думала она, — а жизнь посылает ему роли самые ничтожные. Потому он так жесток, так неистов во всех своих делах».
Первой его войной была Смоленская. С пятитысячным отрядом он нагрянул под Путивль, потерпел неудачу, но сжег все села и местечки вокруг. Соединившись с Жолкевским, осаждал Курск, снова безуспешно, и с безудержной жестокостью отыгрался на Рыльске, Севске и других малых городках, за что и получил прозвище Пальё.
Осенью 1638 года, когда она была в свите королевы Цецилии Ренаты, князь приехал в Варшаву героем. Опять-таки не первым, а лишь одним из тех, кто разгромил казачье восстание Остряницы и Гуни. За ним установилась слава твердого человека.
Жестокость принимали за непримиримость, стремление выделиться выглядело стремлением повести за собой, показать путь: он ведь и своих холопов не щадил, свои села стирал с лица земли, искореняя червоточину свободомыслия.
«По сути дела, он страшный человек, — вынесла приговор княгиня Гризельда и снова увидала себя в зеркале. — Боже мой, какие бесцветные у меня губы».
— Я люблю его!
У княгини было одно желание: пойти лечь. Вот и голова разболелась. Но ей нужно было продолжать игру, которую она всякий раз затевала в такие дни. Клин вышибают клином: княгиня лечила князя от черной хандры черными ужасами.
У нее все уже было готово…
2
Князь Иеремия смотрел на огонь и терзал себя воспоминаниями о собственной свадьбе, «одной из самых пышных в Европе». Он женился, внутренне не будучи готовым к этому серьезнейшему действу жизни, а сватом его был человек, которого он презирал и который платил ему глубочайшей неприязнью.
— Мне не дают настоящего дела, потому что я русский, — вслух сказал Иеремия, перебивая поток воспоминаний.
3
Знал бы он, что в тот же самый миг княгиня Гризельда думала о том же: «Всему виной его страсть к театру истории».
— Я женился, не запомнив цвета глаз суженой, — сказал себе Иеремия. — Женился, как на пожар летел.
Его сватом был король Владислав. Король старался ради старика Замойского, своего коронного канцлера. Его дочь Гризельда, особа молодая, рассудительная, более привлекательная добротой и качествами сердца, нежели красотою (безобразной она, правда, не была), на каком-то из приемов завладела вниманием князя Иеремии.
Князь и поныне не признавался себе в том, что кинулся в водоворот женитьбы не ради знатности рода Замойских и не из корысти заполучить в тести коронного канцлера — великую славу он собирался добыть своим умом, — а единственно потому, что обручение должно было состояться сразу после коронации королевы в присутствии иноземных послов — стало быть, на виду у всего мира.
Свадьбу Иеремия назначил во Львове, просил короля почтить присутствием, но король отказал: быть на обручении — это для Замойского, за его заслуги, быть на свадьбе — оказать милость Вишневецкому, противнику сильной королевской власти. С него довольно будет послов.
Обидевшись, Иеремия закатил такую свадьбу, чтоб королевская выглядела — нищенкой.
За невестой приехал в золотой карете, запряженной шестью белыми, как снег, лошадьми.
Старостой свадьбы был коронный гетман Станислав Конецпольский, дружками — Николай Потоцкий и Юрий Оссолинский.
Венчал и служил торжественную обедню архиепископ львовский, на церемонии присутствовали князья и княгини Острожские, Чарторыйские, Збаржские, Корецкие, Воронецкие, Оссолинские, Калиновские, Жолкевские. От великого герцогства Литовского был Криштоф Радзивилл, от короля — Григорий Кнапский и ксендз-каноник Матвей Любинский, был посол от семиградского князя Юрия Ракоци.
На свадьбу Иеремия истратил двести пятьдесят тысяч злотых. Щедрый напоказ, он органисту за вдохновенную игру подарил село.
Перебирая в памяти мельчайшие детали свадебного триумфа, князь Иеремия наливался детской обидой, когда хочется плакать долго, беспричинно и безутешно. Десять пустых лет прожил он. Десять! И ничего для бессмертия! А что там дальше? Старость. Неужто свадьба была его единственным звездным часом?
От обиды князь швырнул в огонь кочережку, которой оправлял поленья. Поленья развалились, пламя погасло, стало не на что смотреть.
Князь, чертыхнувшись, полез в камин достать кочергу, обжегся, и тут ему стало уж так обидно, что слезы покатились сами собой.
В столь неподходящую минуту створчатая дверь распахнулась вдруг, и в комнату вошел мужик, таща на спине головастого, раскормленного мальчика.
— Ты зачем?! Ты кто? — закричал князь на мужика в недоуменной ярости.
— Как договаривались, — ответил мужик. — Это и есть мой Стась. Стась, скажи его милости!
Стась положил круглую бритую голову на плечо мужика и поглядел на князя круглыми, совершенно черными глазами.
— На тебе золотой шлем, а в руках у тебя два огненных меча, а за спиной у тебя два огненных крыла. Какой ты большой! До неба! У ног твоих угли, дым клубами, а за спиной у тебя, за крыльями — хороший город. Ха-а-ар-о-о-оший!
Князь Иеремия, будто в колодец, не мигая смотрел в черные замершие глаза мальчика.
— Хороший город! — повторил тот, улыбнулся и закрыл глаза веками с синими прожилками.
Душа заликовала у князя.
— Что же ты его держишь, пусти его, — сказал он мужику.
— А у него эвон ноги-то какие! — повернулся мужик боком, показывая высохшие, как корешки, ноги мальчика.
— Тогда сам садись.
— Спасибо, — сказал мужик, — сяду. Стась раздобрел больно. А чего ему? Лежит, кормежка хорошая. Правду сказать, его даром богоданным и кормимся.
В комнату вошла княгиня Гризельда.
— Здравствуй, Петрусь!
Мужик вскочил на ноги, поклонился.
— Этот ребенок — ясновидящий! — сказала княгиня.
— И давно у него дар открылся? — спросил князь Иеремия насмешливо, но щека у него дергалась и голос был чужой.
— С полгода всего! — ответил мужик простодушно. — С весны! Пчел в степь вывезли, а он как-то поутру давай звать меня: «Беги, мол, на пасеку, деда убивают». Я ему — грешный человек — затрещину отвесил, чтоб не молол попусту, а он — в слезы. «Убьют деда, убьют!» Ну, сел на лошадь, гоню на пасеку, а сам злой, от работы оторвали. А на пасеке — разбой. Может, и пристукнули бы воры деда, не подоспей я вовремя.
— С рождения у него с ногами? — спросил князь.
— Да первый годок ничего себе был. Как все. А потом хворать начал. К знахарю пошли: он и раскусил козни. Это, говорит, не ваш ребенок-то. Это — одмина. Подменный. Велел вынести на сорное место и бить от правой руки к левой. Врать не буду, сам я не пошел, а жена моя своими ушами слышала, своими глазами видела. Положила она дитё на кучу сора, хлещет по щекам, а тут голос: «Зачем бьете-мучите мое дитя?! Отдайте мне мое, возьмите свое!» Кинула ребенка, а со своим улетела столбом пыли.