Стали казаки выбирать послов, чтоб ехали к Стефану Георгию о почетной сдаче Сучавы говорить.
Поглядели друг другу в глаза Карых и Загорулько и пошли прочь с рады. Сели на коней, кликнули страже, чтоб открыла им ворота.
— Рада нас к Стефану Георгию посылает! — обманули.
Все знали, что Карых и Загорулько Тимошу люди близкие, потому сомнения у стражи не было, выпустили друзей.
Обнялись Карых и Загорулько, за ворота выйдя, поглядели на все четыре стороны и пустили лошадей на вражеские окопы.
— За Тимоша!
У Карыха было две сабли, и рубил он не промахиваясь, справа да слева, справа да слева.
— За Тимоша! — бубнил себе под нос Петро Загорулько и таранил копьем пешего и конного.
Казаки сбежались на стену: поглядеть, с чего стрельба пошла в лагере врага.
— Товарищи гибнут, а мы как на смотринах! — кричали одни и рвались отворить ворота, но другие молчали. Явился Федоренко, прогнал ретивых.
— Господи! — молился казацкий поп. — Дай хлопцам живыми выйти из полымя!
Но живыми выйти из того полымя, что поднялось вокруг, Карых и Загорулько не могли.
В них стреляли со всех сторон, и не все пули летели мимо, но и они были для врага, как напасть. Земля за ними кровоточила, словно пахари соху по живому тянули. Со стен Сучавы видели эти две кровавые борозды.
Под Загорулько убили коня. Только и конь был с казаком заодно: не рухнул, не умер сразу, подогнул передние ноги, лег на землю брюхом, чтоб седока не подмять.
И сошел с коня Загорулько, и пошел догонять Карыха, поражая копьем врагов.
Убили коня и у Карыха. Вот уже шли они пешие, на все войско вдвоем, и войско расступалось, потому что это шли уже не люди, но два столба огня.
Им хватило силы пробиться до самого шатра Стефана Георгия. И здесь, положа руки друг другу на плечи, они пали на землю, и земля приняла молодую кровь их.
По лагерю Стефана Георгия летела тревожная молва: да что же это было? Люди ли это вышли из Сучавы или, может, сами небесные силы? Отчего звонил в Сучаве колокол в неурочный час?
Вечером того же дня с белым флагом к Стефану Георгию в стан поехали полковник Федоренко и двое старых запорожцев. Федоренко сказал:
— Пропусти нас, господарь, с оружием. Мы уйдем домой. Нам орла нашего отцу отвезти надо. Не пропустишь — будем биться до последнего казака.
Стефан Георгий обрадовался. Осенью война худо идет. Наемные войска роптали, грозились покинуть окопы.
Вернулись послы не одни, с обозом фуража.
5
Утром девятого октября, готовые к страшному, к уничтожающему бою, казаки прошли через расступившееся войско Стефана Георгия и его союзников.
Вытягивая шеи, смотрели на казаков бывалые наемники. Мимо них на драных лошадях шло драное воинство. Шло медленно, не страшась внезапного удара. Нельзя казакам было торопиться, потому что везли гроб своего юного наказного гетмана. И понимали бывалые наемники: не видать бы им Сучавы — не тысячи лиц промелькнули мимо, но одно лицо, изможденное голодом и горем, да не отцветшее. Спокойные глаза, сжатый беспощадно рот, провалившиеся щеки, лоб чистый и такой упрямый, что переупрямить его и каленым железом невозможно.
Поляки под стенами Сучавы не решились нарушить договора, но воровски послали за Прут сильный отряд пана Могильницкого, которому велено было переманить казаков на королевскую службу, а не послушаются, так и в плен не брать. Люди в отряде пана Могильницкого были свежи, и было их больше, чем казаков, но такой гнев обуял товарищей Тимоша, что слезы от ярости у них из глаз катились, света не застя: рубили и плакали, плакали и рубили.
Одному Могильницкому дарована была жизнь, чтоб мог рассказать гетману Богдану, кто посылал пана на черное дело.
Звонким октябрьским утром, когда синь стоит от земли до солнца и выше солнца, повстречали казаки всадника, загнавшего лошадь до алой пены.
— Куда ты? — спросили его.
— В Сучаву, к нашим казакам!
— Нет ныне казаков в Сучаве, — ответили.
— Как нет, если Тимош там?
— Нет и Тимоша в Сучаве.
— А куда же скакать? — растерялся гонец. — Домна Роксанда велела мне лететь к Тимошу хоть птицей, хоть ветром: блызнят родила она ему!
И сняло войско шапки, услышав ту весть, и понял гонец: не найти ему Тимоша на этом свете.
6
Двадцать восемь тысяч конницы Шериф-бея и сорок тысяч казаков перешли Прут, устремились к Яссам.
До города оставалось не более четырех часов ходу, когда войску встретились казаки, покинувшие Сучаву.
— Все кончено! — решило войско Шериф-бея. — Деньги господаря Лупу попали к Георгице. Лупу нам не заплатит.
Из Ясс уже бежали, кто мог бежать. Бежал и антиохийский патриарх Макарий, отправившийся поискать счастья у господаря Матея Бессараба, а нашествия так и не случилось. Казаки и татары ушли.
Стефан Георгий, или как его звали еще — Георгица и Бурдуц, что значит толстый, захватив Сучаву, повесил нескольких бояр, бывших у Лупу в почете. Домну Тодору со всем ее выводком он отправил в дальнюю деревню, под крепкую стражу. Стефана Лупу — ошельмовал: обрезал ему уши, распорол нос. Считалось, что ошельмованный не может занять престола.
Стефан Георгий ошибался: через шесть лет старший сын Лупу вернул молдавский престол своему роду. Это случилось в 1659 году, когда сам Василий Лупу был еще жив. Только жил он с той несчастной поры 1653 года не во дворцах, а в самой крепкой турецкой тюрьме — Семибашенном замке.
Георгица, поднимаясь на чужака Лупу, обещал народу освобождение от налогов, но, усевшись на троне, обещание свое забыл. Как липку ободрал безответного крестьянина — тройной харач туркам платил за свое восшествие на престол.
Тело Тимоша прибыло в Чигирин 22 октября. Его не предавали земле до приезда отца. Богдан Хмельницкий встретился последний раз с любимым сыном, с надеждой своей только 27 декабря.
Похоронили Тимоша в деревянной церкви святого архистратига Михаила.
7
А в Москве по самозванцу истосковались, по Тимошке.
Сразу же, как въехали поутру в город, повезли его на пытку.
Сани были громоздки, лошади тяжеловаты. Тимошка Анкудинов радовался, что везут его не столь прытко, как бы хотелось провожатым.
Его посадили в санях спиной к лошадям, защемив по обычаю ноги колодой, а на руки надевши цепи. Четыре стрельца сидели по краям саней, пятый на облучке, рядом с возницей.
Стрельцы таращились на него — так любопытные рыбы из-под воды глядят, — и Тимошка, чтобы смутить смотрельщиков, улыбнулся каждому из них совсем по-приятельски, словно были они ему все хорошие и давние друзья. Старый опытный стрелец, бывалый тюремщик, заворчал, как пес, рявкнул, пугая самого себя и своих служащих, но ничем не оправданный лай этот только подзадорил молодых, хотя в открытую они уже глазеть на царева преступника опасались. Да ведь и как было не полюбопытствовать: человека везут на муки, на скорую, на лютую казнь, а он сидит себе, поглядывает по сторонам да улыбается.
Сани на крепкой декабрьской дороге раскатывались. Солнце было красным, как после бани, по всему небу стояли белые столбы дыма, а над Замоскворечьем, едва пошевеливаясь, всходило, как всходит тесто, белое морозное облако. В воздухе сверкали невидимые глазу снежинки, стужа колом упирала в грудь, но неугомонные московские люди, в овчинах и во всяком пушистом меху: тут и лиса, и зайчишка, и господин бобер, и боярин соболь — суетились на улицах, галдели, переругивались. Москва, как всегда было, куда-то поспешала, чего-то продавала. Да только завидев Тимошкины сани, останавливались бегущие, замолкали кричащие, и сама улица напрягалась, застывала. Тимошка не испытывал ни к глазельщикам, ни к городу, в котором ждала его одна участь — четвертование, — не испытывал он ни злобы, ни какой другой укоризны. Когда-то Тимошке этот город казался постылым. Он был для него смрадным, как приказные палаты, где ярыжки и бояре, сойдясь в одном мерзостном сговоре, творили огромную, ничем не одолимую Кривду.