Сочинение Вассенберга, напечатанное в Данциге на латинском языке в 1643 году. В этой книге было несколько обидных для московского царя мест. Во-первых, автор изрек: «Москвитяне только по одному имени христиане, а по делам и обычаям хуже всяких варваров. Мы их часто одолевали, побивали и лучшую часть их земли покорили своей власти». В другом месте Вассенберг объявил, что царь Михаил Федорович был возведен на престол людьми непостоянными. И наконец, в этой же книге замечена еще одна непозволительная вольность. Возле лика короля Владислава, против его левой руки было начертано: «Московия покорна учинена».
Но особенно возмутили боярина Пушкина другие две книги. В одной из них, написанной по-польски, о войне с казаками 1649 года, о государе было сказано такое, чего не только печатать, но и мыслить нельзя. Государь-де из приятелей и соседей в сторону скакнул, он-де изменник и пастырь изменника.
— А разве полякам не известно, — заявил Пушкин во время переговоров, — что государь, не желая кровопролития, блюдя договор о вечном мире, не принял Богдана Хмельницкого под свою руку?
В подтверждение государевой порядочности были показаны польским комиссарам грамоты Хмельницкого, в которых тот настойчиво просил принять Войско Запорожское ради восстановления прежнего государства времен святого Владимира.
Четвертая книга — житие короля Владислава — была напечатана в 1649 году. Царя Михаила в ней называли мучителем, патриарха Филарета — трубачом, а Москву — бедной Москвой.
Польские комиссары пробовали возражать. Они говорили: ни король, ни мы книг печатать не заставляем и не запрещаем. Если книга написана хорошо — ее хвалят, если в ней все негодно и лживо — все над такой книгой смеются. Не печатать книг нельзя — потомки не будут знать о подлинных свершениях и делах государей. Что же касается ошибок в книгах, то их вы просто выдумываете. Патриарх Филарет назван не трубачом, но гласителем. Это дело разное. Нам приходится только удивляться, что вы сами и никто в Московском государстве по-польски и по-латыни не учится.
Боярин Пушкин ответил на это не без гордости:
— Сами вы говорите неученую и неучтивую речь. Мы польских и латинских письм себе в диковину не ставим, учиться им и перенимать у вас никакого ученья не хотим. По милости Божией держим преданный нам славянский язык твердо и нерушимо!
И потребовал за обиды государю и Москве казни князя Иеремии Вишневецкого, который писал к государю письма, пропуская в них царские титулы с умыслом. За бесчестье бояр — заплатить пятьсот тысяч золотых червонцев, а за бесчестье царя — вернуть Смоленск и другие города, которые царь Михаил уступил королю Владиславу. А покидая съезд, сказал:
— Вы говорите, что за книги не ответчики и не знаете, что в них напечатано. Думаю, знаете и радуетесь напраслине. «Пусть Московия исподволь возрастает, чтоб тем с большею силою вконец разрушиться». Вот что написано в ваших книгах. — Тут Григорий Пушкин уставился на литовского канцлера Альберта Радзивилла и сказал ему в глаза: — Вы дали нашим людям сроку. Теперь их родилось и подросло много сот тысяч. Они ратному рыцарскому строю научены и у великого государя беспрестанно милости просят, чтоб позволил идти на неприятелей, которые бесчестят великих государей наших, а нас называют худыми людьми и побирахами.
Разъехались комиссары со съезда в смущении, а на следующем съезде, чтобы выкрутиться, пошли на русских послов в наступление.
— Его королевское величество, выслушав отчет о ваших речах, — сказали они, — решил, да и мы так думаем, что вы многие статьи из предложенных написали сами без повеления своего государя.
— Мы и самого малого дела без наказа государева делать не смеем, — возразил Пушкин.
И когда на новое его требование: сжечь вредные книги — пошли новые увертки, сказал, напусти на себя строгости:
— Если не исправитесь, великий государь наш учинит в Москве Собор. И, королевские неправды на Соборе вычтя, пойдет со всем освященным Собором и синклитом в соборную церковь, куда велит пред собою нести грамоту короля Владислава во свидетельство нарушения вечного договора с королевской стороны, велит положить эту грамоту перед образом Спасовым и пречистой Богородицы и, соверша молебное пение о нарушителях вечного договора, за честь отца своего, за свою собственную и за честь всего Московского государства, стоять будет, сколько ему милосердный Бог помощи подаст. Да и к черкасскому гетману Богдану Хмельницкому о тех ваших неправдах велит отписать, и Запорожское Войско на вас восстанет.
Заседание на том закончилось.
Ян Казимир, услышав об угрозах, сказал Альберту Радзивиллу:
— Я никогда не позволю жечь публично книги. От такой сажи Польша вовеки не отмоется.
О решении короля сообщили Пушкину, он запросил немедленного отпуска посольства на родину.
— Из-за книг может произойти война. — Король был смущен.
Наконец он велел предложить русскому послу следующий выход из положения: книги будут уничтожены тайно.
— Обиды государю нанесены явно, явно надо и сжечь дурные книги! — стоял на своем упрямый русский посол.
На новый съезд комиссары приехали как ни в чем не бывало: вопрос о книгах надо отложить до сейма.
— Нет, — сказал Пушкин.
И вот базарная площадь, и посреди нее пылают листы с укоризнами московскому царю.
— Эй вы! — потрясая кулаком, кинулся к помосту студент.
Путь ему преградили алебарды.
— Эй вы! — кричал он. — Лучше война, чем позор! Так и знайте! Так и скажите королю: лучше война, чем такой позор!
2
В ту ночь король поехал на совет к канцлеру Оссолинскому, который все еще сидел дома, опасаясь ретивых шляхтичей.
— Ваше величество, вы опоздали, — сказал королю дворецкий. — Канцлер умер.
— Умер! — король побледнел. — Но он мне так необходим.
— Видимо, на небе в нем тоже большая нужда.
— Канцлер оставил меня в неурочный час, — сказал король.
Когда после похорон Оссолинского комиссары съехались на очередной съезд с русскими послами, у Григория Пушкина наготове было новое требование: пусть король пошлет своего дворянина вместе с царским дворянином, чтобы добыть в пределах Войска Запорожского самозванца Тимошку Анкудинова, который выдает себя за князя Шуйского и называет Алексея Михайловича, природного царя, — узурпатором.
Король, удовлетворяя и это требование, дал согласие на поимку и выдачу Москве прыткого беглеца.
3
Пани Елена, нарядившись турчанкой, сидела в спальне на персидском ковре, разложив вокруг себя свои красивые игрушки. Вот ларец, полный жемчуга. Ожерелья из кораллов, из розового жемчуга, из простенького сердолика и такие, которым цены нет — из рубинов, изумрудов, сапфиров. Алмазная диадема. Перстни на все десять пальцев, кольца, серьги, запоны. Букеты из стекла и драгоценных камней. Пояса.
Она, как в помешательстве, нагребла в ладони драгоценностей и сыпанула себе на голову.
— Всей радости! Всей радости!
Вдруг вспомнила пани Мыльскую, их поездку в колымаге на бал к Потоцкому. Тогда амур, укрепленный на чудо-торте, в нее выстрелил золотой стрелой. Видно, то была судьба. Выкупалась в золоте, да захлебнулась одиночеством.
«Где же теперь пани Мыльская?» — спросила себя и поняла: нет, не надобно ей ничего из прежней жизни. Но ведь новой жизни нет. Можно ли назвать жизнью вот эти ежедневные смотры драгоценностей?
С Богданом она была вместе в этом году не более двух-трех недель. То он в Киеве, то на сборище казаков, теперь в походе… Среди прислуги много недоброжелателей, хотя она, их повелительница, никого и никогда не наказывала, не попрекала, не капризничала.
— Проклятый Тимош! — сказала с ненавистью, но шепотом: этот с виду тугодум и тупица хитер и умен, как дьявол. Шпионов к ней приставил.
«Сбежать?»
У некоторых казаков жены сбежали, даже Христофор Выговский прозевал свою монашку.
«Одно за мной доброе дело и есть», — подумала Елена, вспоминая о побеге Марины Ласки.