— Его студентам, — подсказал Дима.
— Я люблю молодёжь! — закивал Туев, вставая.
— А если не победите?.. — остановил его Дима. — Ну, если?! Разве ваши только что произнесённые слова не останутся справедливыми и в этом случае? У вас авторитет. При любом результате вас послушают. Лучше бы уж до пятницы всё и сделать.
На секунду лицо Туева затмилось — так по озерцу проходит тень тучи. Он стоял над нами, покачиваясь.
— Но могу ли я быть уверен, что вы поддержите не коммуниста?
— Абсолютно, — отвечал Дима, также вставая и проходя к телевизионной машинке. — Но вы должны сказать это мне в камеру… не в ту, которая с решёткой, а сюда…
— Ваши шуточки, — кисло улыбнулся Туев, глядя на меня. Уж не ждал ли он от меня помощи? Знает, конечно, слабинку несчастных русских интеллигентов — мы все милосердны в последний момент.
Я уже рот открыл, но Саврасов перебил меня, диктуя:
— Что такой-то и такой-то участок не ваш… и конечно, вы поможете оформить… Клянусь мамой — эта плёнка останется просто как залог. Я её потом вам отдам.
Туев, глядя на меня, молчал. Я больше не мог выдержать этого двухслойного разговора.
— Постою на улице. — И вышел прочь.
В приёмной Алексея Иваныча сидели измученные пожилые женщины с прошениями в руках, по полу катался бородатый калека на дощечке с колёсиками и, короткими костылями в тёмных руках. Увидев меня, беловолосая секретарша вздохнула.
— Там ещё надолго?
— Не знаю. До свидания.
На улице тёплый ветер гнал мусор — афиши, полупрозрачные пакеты. Вокруг банка млели на солнце лиловые роскошные иномарки, в них слышалась музыка. За тёмными стёклами смутно угадывались водители и ещё какие-то люди. Наверно, охранники.
Мимо шли, крутя бёдрами, две юные красотки в коротких белых юбочках, ели мороженое на палочках. У одной из машин приоткрылась дверка — и мигом обе девочки с хохотом были затянуты внутрь. Они и не сопротивлялись.
«Ненавижу!..» — хотелось крикнуть, но умом я понимал: все страны прошли через эту полосу дикого капитализма, бесстыдную власть денег. Рано или поздно всё же что-то утрамбуется.
— Утрамбуется на твоей могиле, — сказал я сам себе язвительно.
Наконец показался с невозмутимой мордой мой Саврасов — несёт, как чемодан с золотом, телекамеру.
Я вопросительно глянул на Диму. У меня кружилась голова, от боли в руке и в сердце будто снова попал в день солнечного затмения.
— Всё о’кей, — буркнул мой бывший студент, открывая кабину. — Он мне даже баксы за помощь предложил… пять тысяч. Говорит, сейчас все так делают. Только чтобы я точно молчал, плёнку не крутил. Но я отказался… я и так держу слово…
Правду ли говорил Дима, не знаю. Мы сели в раскалённую на свету «Ниву». Мотор взвыл.
— А сейчас едем к его сопернику. Чтобы до конца железно всё обставить.
— Н-нет, — вырвалось у меня. — Домой!.. Я больше никуда не поеду.
— Эх вы, милый, добрый русский человечище, как говаривал Ленин в очерке Горького!.. — Саврасов ощерил тёмные зубы курильщика. — Ну, хорошо. А хотите — в лес? Дом-то теперь точно ваш. Посидите там.
— Я в свой хочу…
— Ну, в ваш. — Он повернул машину за город.
Через полчаса я стоял в халупе из бруса и смотрел через мутное окно вниз, на голый чёрный огород. Вдали, в правом углу, под штакетником, кажется, ещё синел горб снега, а может, мне просто казалось.
Вообще в последнее время мне иной раз бог знает что кажется. Вдруг на улице в толпе вижу свою жену — но молодую, какой она была лет двадцать пять назад. Или и вовсе смешно — на экране телевизора среди жителей, например, Барселоны вижу себя. Ну, совершенно похож… только исхудал, что-то кричит… Не грозный ли знак — смотрю на себя уже со стороны? Не смерть ли ходит вокруг?
А насчёт сугроба… не бойся и пойди посмотри.
Над огородом змеился жаркий воздух. Конечно, на земле в тени и клочка снега не осталось. Испарился, взлетел, весь ушёл в облака…
— Петрович!.. — позвали меня из-за ограды. Радостный такой мальчишеский голос. Это Зуб. Рядом с ним стояли угрюмый Борода и Василий, они пьяны. Борода, приложив руку к уху, отдавал мне честь. — Это правду сказал Дмитрий Иваныч, что тот дом вам подарили?
— Правду.
— А этот отдадите нам? — хихикнул Борода и стыдливо закусил зубами клок рыжей растительности.
— Отдам.
Три бомжа перемахнули через штакетник так ловко, что я, вспомнив срезанные в прошлом году стрелки зелёного лука на грядке, понял: это, верно, они и лазили. Хоть и мои друзья. Но ведь и закусить зелёненьким хочется…
— Уважь, Петрович, выпей с нами.
Я уважил и выпил из облупленной железной кружки.
И очнулся поздно вечером на тахте. Небо светилось за окном, как «движущийся атом» (Тютчев? Заболоцкий?). Рядом на стуле сидела некая женщина и в ужасе смотрела на меня. Это была моя жена. Галочка.
— Я так испугалась. Тебе нельзя пить.
Уже в сумерках мы побрели домой — она поддерживала меня за локоть, как старика. Хотя мне пока ещё и пятидесяти нет. Но если в России живут до 57, а в Японии — до ста, то по-японски мне уже 89.
6
И обрушился безумный, душный, прощальный апрельский снег в пятницу. Он шёл и таял… над страной плыл пар…
В субботу мы с женой шелушили на верандочке бобы для посадки вместе с картофелем в лунки. На южной стороне моего участка в тени штакетника ещё раз возникший нежный белый сугроб, похожий на женскую грудь, сиял надеждой на продолжение моей жизни.
Смотреть чужой новый дом мы, конечно, не ходили.
Правая рука в гипсе болела меньше, но страшно чесалась. Наверное, на неделе снимут этот «гроб», говоря словами Василия, одного из местных сторожей. Всё-таки жизнь была прекрасна.
Оказывается, наш внучек Иван уже заговорил. Заговорило мокрое солнышко на полу.
— Не может быть! — не поверил я жене. — Дети начинают говорить после двух. — И повторил по-ангарски — Не могёт быть!
— А вот правда. Он мне вчера сказал: «Баба».
— А это он не «баба» сказал.
— А что он сказал? — оживилась Галя, подозревая подвох в моём упрямстве.
— А он сказал: «Ба!.. ба!..» — удивляясь миру. Наверняка он это имел в виду. А говорить он начнёт всерьёз со слова «дед». Вот увидишь!
Галя с улыбкой погладила мне седой ёршик и, забросив в печурку сухие скорлупки от бобов, попросила:
— Расскажи какую-нибудь народную притчу… ты их много знаешь.
Я приложил закованную в белый камень руку к груди, как делал когда-то в студенчестве.
— Письмо жане. Дорогая Дарья Ягоровна, я жив, здоров, чаго и табе жалаю. Я таперича не то, что давеча. У мене таперича ахвицерская кров тяче. И ты таперича не посто баба, а ахвицерская жана, а потому не дозволяй сабя Дашкой крикать. Пущай табя каждой Дарьей Ягоровной зоветь, как всех антилегентных зовуть. Посылаю табе пятьсот рублев денег. Купи сабе антрижерку с трюмой и часы с кукушкой. Свинью в хату не пускай. Найди сабе бабку, домработницей зовуть, пущай табе похлёбку варить. Справь сабе юбку с прорезой сзади и к низу, штыбы хвичура была видна какая.
— Ну, хватит! — рассмеялась жена.
— На польто на ворот навесь никакую нинаесть шкуру и зови мантой. Купи сабе розового мазила, что губы мажуть, схади к соседу Хведору, что у пруда живеть, пушай он табе волосы в гнедой цвет выкрасит. Косы не заплетай, а носи причёску як у гнедового воронка хвист да матри, не ослушайся, не то развод, я ведь таперича не то, что давеча. Ещё пудри харю, не жалей, будь антилегентной бабой, сходи к Петру-сапожнику, пущай он табе на тухли каблуки прибьёт, ходи задом виляй. Гармошку мою продай, купи пианину и поставь в угол, там, где телок стоял…
— Ну, хватит, хватит! — смеялась жена, роняя на пол ошкурки бобов и сами зёрна, чёрные, будто лакированные.
В воскресенье были выборы губернатора — мы их проигнорировали. Галя мыла окна и пол на даче, я вытаскивал из погреба картошку на посадку — мы её рассыплем на газеты, пора проращивать.