Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Дорога все к небу да к небу…»

Эпилог

Осенний день. Юго-западная окраина Воронежа. Кладбище.

Прасоловская могила — в удалении от печальных входных ворот — в глубине кладбища. Прямые дорожки, разделяющие квадраты, железные контейнеры, забросанные пришедшими в негодность венками, черными лентами, сухими ветками. Под кронами — пестрота оград.

В его ограде — чугунная плита-надгробье, на плите — фамилия, имя, отчество, даты жизни и смерти. В ограде — барбарис, острый, колючий, как образ-символ. Море сосны вокруг. Словно и сосна нездешняя, россошанская, в молодости им и высаженная на россошанских песках, сошлась здесь. В прощальном единении и сошлись. На придонской, воронежской, русской земле. На божьей ниве.

Городские гулы сюда почти не долетают. Редкие машины, тихие голоса скорбящих. Тишина — любимое, сокровенное прасоловское слово. «Дай тихо подойти и тихо назваться именем своим…»

Тишина.

«Ведешь записки, когда жизнь „благополучна“. Но сколько главного, большого осталось без записей!» — эти строки из прасоловского дневника лишь подтверждают, что письменные самосвидетельства раскрывают малую толику жизни и не могут поведать во всей полноте о драме творческой личности — в массе и вне массы, во времени и вне времени, в пространстве земли и неба.

Большая часть жизни каждого человека скрыта и для сторонних глаз, и даже для него самого. В каждом человеке — Вселенная. В талантливом, отмеченном даром Божьим, — тем более. Можем только догадываться, о чем помимо им сказанного мучительно думал поэт, что так и ушло думою, болью — не отданное листу бумаги. Видим большой Путь от проселочной дороги и в беспредельность, но сколько всего и разного было на этом пути, не расскажут и совокупно все, кто поэта знал, — даже объединись они в коллективного повествователя.

Писать книгу о таком человеке трудно. Внешняя сложность — в биографической обрывной краткости, в географической, событийной непротяженности и обыденности. Но есть внутренняя сторона — найти главный корень, почувствовать главный нерв, самое существенное в человеке, может, даже им самим не до конца рассказанное. Но в биографических изданиях подобное — редкость. Прочитай ушедшие, что пишут о них живущие, — иные бы, наверное, подали голос: «Сожгите книги о нас, это вполне справедливая защита наших посмертных прав!» Пишущие из лучших побуждений, преисполненные отзывчивой чуткости, и они обычно не являют всей глубины ни в понимании драмы творческой личности, ни в понимании драмы самого творчества.

И однако биографические книги были, есть и не прекратятся.

А имена, по духу близкие Прасолову, будут и впредь притягивать. И может — все крепче: чем ни ближе великие катастрофы, тем вернее люди чувствуют приближение их. И тем больше их волнует судьба предвестников катастроф, чаявших гармонии и света, но и видевших грозные знаки конца.

Муза

Лет за десять до ухода из жизни поэт говорил о неясности своего завтрашнего дня, но знал точно: «Одна муза будет скрашивать мою дикую судьбу».

А незадолго до ухода пишет чистое стихотворение «На рассвете». У Прасолова редкие стихи предваряются названиями. Здесь название говорящее: рассвет — пробуждение, восход поэтического начала в отроческом сердце. Мальчик словно бы вдруг увидел окрестный мир непривычным, преображенным. Странная — не веселая, не печальная — захватывает его дума. Ему словно кто-то подсказывает слова, и на молодом снегу он вычерчивает: «Этот снег не белый — розовый, он от снегиря. На рассвете из Березова проходил здесь я…» Проходил да и проходил! Но переполняющие мальчика чувства выливаются в стих, в котором — и радость, и боль. И дерзость, которую пытается в зародыше усмирить некий препятствующий ДУХ.

Стихотворение рассветно-чистое. Но и трагическое. Что ждет отроческую поэтическую душу? В какой ее замкнет житейский круг? Упомянутое выше Березово — реальность: главное село Березового района, а район — с двумя тюрьмами, где выпало испытать неволи и Прасолову, и, быть может, еще не одному, пусть из безвестных, но награжденных даром видеть мир поэтически.

Разумеется, муза может являться человеку, независимо под каким небом, солнечным или пасмурным, независимо, где он находится — в чистом поле или за колючей проволокой. Муза забирает поэта полностью, поэт и не противится ее ревнивой власти. «Уходи, я с ней один побуду», — такие слова, надо думать, едва ли в радость возлюбленной, другу, кому бы то ни было из близких, но тут ничего не поделать: диктует муза. Заболоцкий, внимательно и благодарно прочитанный Прасоловым, остро чувствовал этот диктат: «И куда ты влечешь меня, темная грозная муза, по великим дорогам необъятной отчизны моей?» Она, как душа: единственна, неповторима в каждом носителе поэтического. У нее есть друзья, недруги, попутчики, есть злоба дня, но и величавая вечность.

Музе непосредственно поэт приносит, словно дань, посвятительные строки. В ней, музе, в ней, поэзии, — и незримая сила, и тайна, и ясность. Поэзия уводит в даль, кажется, что на ее необозримых полях можно в избытке взять доброй свободы. Поэзия повелевает взойти столь высоко, что свет видишь так, как видят только в смертный час. Но это одна ее ипостась. Должно отдать житейскую свободу, как только она является. Вознесение с нею к «солнечному входу» требует великой цены. Муза не дает обольстить себя словесными побрякушками, ей надобно слово — «судьбой рожденной твоей».

В поэте всегда есть некий доверенный посланец музы, таинственный двойник — или дремлющий, или бурно вдохновенный. И когда он вдохновенен — в нем всегда «чувство дали». А что за даль, и как слово отзовется — он не ведает: «И сам он думает едва ль, что вдруг услышат близь и даль то, что сейчас он шепчет».

Ревнива муза, ревнивы и поэты, когда о ней речь.

У Боратынского нераздельное — «Любовь камен с враждой фортуны». И дабы вечерний час выдался мирный, тихий, спокойный, от музы ласковой отрываться приходится мучительно.

Некрасов однажды горько сетует, что рука его «у лиры звук неверный исторгала», хотя он — не из торгующих лирою.

Есенин о «милой лире» своей пишет: «Я не отдам ее в чужие руки, ни матери, ни другу, ни жене. Лишь только мне она свои вверяла звуки и песни нежные лишь только пела мне».

Твардовский был убежден, что «вся суть в одном-единственном завете» — сказать свое вызнанное, выстраданное слово, не передоверяя его никому, даже Льву Толстому.

Анатолий Передреев в одно время с Прасоловым писал: «Пусть девочка русая — муза не изменит тебе никогда»; не изменит, если хранят Пушкин и Блок честно пишущего.

Когда-то русский мыслитель Николай Страхов тонко почувствовал причину, по которой тургеневский Базаров отрицает искусства, враждебен музе и лире. В мелодиях Шуберта и в стихах Пушкина «он чует их всеувлекающую силу и потому вооружается против них». Но в мелодиях Шуберта, в стихах Пушкина — словно бы музыка Бога, чаемый идеал гармонии, их власть и сила пронизаны высшим светом. А как быть с музами, эхо которых — из бездны? Или с музами, которые то возносят ввысь, то низвергают в пропасть?

Задача прасоловской музы посерьезней, нежели по всякому поводу «заявляться» и срывать шумные восторги.

Поэт — против подмен во всем. Истинно — «Хочу обманчивое смыть, чтобы единственное имя могло на каждом проступить». Миг, что «безлик и безымянен», — страшен.

Здесь невольно вспомнишь и Рембо, который задал поэзии непосильные задачи, и, видя неосуществимость их, ушел из поэзии. Прасолов поступил еще жестче.

Не заботясь о том, сколь неудобна, тяжела дорога, муза Прасолова идет в одиночестве, но высокие лучи классики пронизывают ее, как ангелы света.

С детства Прасолову родные — Пушкин, Лермонтов, Гоголь. Еще — «Кобзарь» Шевченко. Еще — Кольцов. Позже — Бунин, Блок, Ахматова, Есенин. И тогда же — Боратынский, Тютчев, Заболоцкий, Шолохов, Луговской. И, разумеется, Твардовский. Их имена мелькают в письмах, дневниках, стихотворных эпиграфах, и все они овеяны пушкинской строкой, прописанной по России и миру.

41
{"b":"590876","o":1}