Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Черная буря идет по земле — буря с Востока…», но как же — экс ориенте люкс? С востока свет? В прасоловском стихотворении и метафизический, религиозный смысл. И может быть — экологический и символический. Идет затмевающая солнце черная пыль, «черный мой снег»… Невольно вспоминается «черное солнце» из «Тихого Дона».

На исходе лета он вернулся к прежнему газетному делу.

А на исходе года — 26 декабря 1970 — родился сын.

Тебе, кого я в мире жду,
Как неоткрытую Звезду,
Ждет днем и ночью Человек,
Уже забыв, который век…
Уже — ни молодость, ни старость,
Уже светил круговорот
В глазах пошел наоборот,
И Человеку показалось,
Когда свой взгляд он устремил
На небо, — не звезда рождалась,
Рождался заново весь Мир.

Рожденный сын. И словно бы заново рожденный поэт.

31 декабря, в полуночный праздничный час, пишет:

«С Новым Годом, мои родные!!!

Нас трое… позвонили с почты: у Прасолова сын…

Имя, данное мной, одобрили — русское, хорошее… Михаил!!!»

Друг Михаил, в его честь? Но и — Михаил Лермонтов? Михаил Ломоносов? Михаил Черниговский?

А по ночному небу — Михаил Архангел.

Дивногорье

Семидесятый год закончился, ушли его дни, в каких привычно отсоседствовали поденщина и поэзия, быт и дух. Новый год Прасолов встречал в санатории для легочников.

Санаторий размещался в стенах бывшего Дивногорского монастыря, на берегу Дона. Сверху нависают меловые кручи, белые меловые столпы — Дивы. В узкой прибрежной полоске меж рекой и кручами тянется железная дорога, день и ночь стоит гулкий грохот. Санаторный, лечащийся люд — «народ всякий — больше тяжелый по-обывательски. Когда эта продукция иссякнет на Руси? Молодежь хуже стариков».

И однако уголок выдался действительно дивный, может, лучший в жизни поэта, если б не болезнь. Сокровенная пядь! В самом названии «Дивногорье» — восторженная, высокая высота, и предание, и миф, панорама географическая и историческая; словно бы естественная вписанность в ряд духовных названий, значимых для славянского слуха: Белогорье, Святогорье, Беломорье, даже Беловодье.

Четверть часа вязкого подъема вверх, и с кручи открывается «огромной дали полукруг», и даже весь круг — просто необозримый, будто внегоризонтный. Время и пространство — как бы единое целое. Под небом вечности человеческая история — словно маленькая девочка, на древних холмах, в молодых травах оставляющая свои бегущие шаги. Протяженность истории здешней — зримая: сохранившая свои валы и стены хазарская былая крепость, выше по течению реки, на придонских холмах — славянские городища, в широких полях — скифские и бог весть чьи курганы. Дон — бирюзовая дорога, на которой умеющий видеть разглядит и древние переправы, и средневековые суда духовных посольств из Москвы в Константинополь, и струги Фрола Разина, Степанова брата, с напрасной надеждой — взять приступом близкий, верный государевой власти Коротояк. А как не увидеть Петровской армады, плывущей штурмовать Азовскую крепость? У Дивногорья флотилия причаливает на отдых. Пушки палят, черноризцы крестятся. И горним молчанием молчат Дивногорские пещеры, прорубленные монахами киевскими по благословению митрополита Киевского. Митрополита Могилы. И сами пещеры с подземными церквями для неверующих, маловерующих, иноверующих — что могилы, но для верующих — что горние обители.

Прасолов уже на второй день Нового года пишет «дивногорское» письмо, из которого существенное можно прочитать и понять в человеке, поэте, даже если до этого не знать его, не знать ни единой его строки.

«…С 15 лет… впервые мне стало понятно, что такое Одиночество — как мой Рок, как клеймо на лбу, как тавро, которое не стерли ни материнские, ни женины руки — тогда, не сотрут никогда и теперь…

Одиночество без прописки живет со мной, как и я, в моей келье — душе моей: я с ним пришел и уйду…»

(Все-таки странное, малоожиданное начало письма к молодой жене и матери его сына-младенца: семья как триединство отца, матери и дитяти едва образовалась, а над нею уже повеяло холодком распада. Замаячила тень уходящего одинокого. Одинокий мужественен и безжалостен: ему не дано утешать или же он не хочет утешать, в милосердии поступаясь истиной. Истину и гуманизм не срастить. Правда выше всякого утешительства. И даже — выше любви?)

«И уйду я в мир, который М. Лермонтов назвал своим домом:

Мой дом везде, где есть небесный свод,
Где только слышны звуки песен…»

(Песни поют люди на земле и ангелы в небе. Но дом человеческий — и на земле, да под небесным сводом! Все и вся — Небо, его горная высь, его земная драма. Небо космически, метафизически, онтологически живет в прасоловской строке: движутся светила, сгорают звезды, грозно сверкают запредельные, надмирные сполохи, бесконечно равнодушные, чуждые к земным человеческим судьбам. Космический холод и мрак. Но если не в прасоловской строке, то в прасоловской душе, взыскующей Неба, есть место Вседержителю?)

«Да, это Дом колхозника — Дом Беды, которую, как ни парадоксально, я назову частицей мира — счастья моего — смеха сквозь ночные слезы (о, сентиментальность взамен мужества!). Да и слез не было — оттого не легче на душе…» (Реальный Дом колхозника в поселке Хохол, давший короткий приют районному газетчику, под пером поэта обретает жесткий символический образ Дома Беды. Парадоксальность — движение черно-белых контрастов, сближение несоединимых берегов, противостояние враждебных и родных полюсов — обычное проявление прасоловского поэтического мира, его дара, его поэтического сердца, способного даже в трагическом видеть намек на счастье.)

«А обстановка — располагает — и духовная, и предметная. Люди передали себя нам через храмы в пещерах, где я брожу (вчера еще был в Больших Дивах — церковь относится к 17 веку и служит по большим праздникам…)».

(Дивногорские пещеры — как вход в духовное, идущее от апостольской церкви: пещеры — в глубинной толще земли, но свечи и иконы взывают к Небу. Поэт не забывает упомянуть пещероустроительную монашескую братию: несущий в себе знание прошлого и прозрение будущего, он всегда помнит об ушедших, кто истово исполнил свое дело на земле.)

«Я удивляюсь, как много можно написать в санатории, где ты полубольной, полуздоровый — а фактически свободный человек…»

(Он об этом уже говорил, действительно так: большинство стихов написано в обстановке, к литературным трудам мало располагающей. Больница — человек заключен, тюрьма — вовсе заключен, а в санатории по рукам и ногам связан лечением и режимом. Но дух-то человеческий свободен. Свободен и в санаторном корпусе, и в тюрьме, и в больнице. Здесь самый раз сказать, что Поль Верлен, вынужденный писать в больницах и даже о больницах, более предшественник Прасолова, нежели растиражированный в местной литературной среде Франсуа Вийон; разумеется, все эти параллели-сближения, достаточно поверхностные, напоминают литературные упражнения, и смысла в них мало, если вообще таковой в них существует.)

«Я давно не младенец, но по-младенчески имею неиспорченное зрение на мир — вот мое спасение — моя Муза зрячая… Личное и „гражданственное“ — родня, во мне и обретает свой голос все крепче и крепче».

(Большие таланты глядят на мир детскими глазами, верными, схватывающими сущность, неизлукавленными. И видят его, как видят дети. Детский мир естествен и не омрачен утопиями, делами и грехами взрослых. Мир же взрослых двадцатого века — мир сломанного времени и пространства, хаоса и антитворения. Но поэт, как и ребенок, жаждет света и творчества. И нередко, чем не больше он ребенок, тем больше поэт. А в большом поэте личное и гражданственное — неотделимо. В одном сердце! И истинный талант не станет изливать в сонете свою зубную боль в час, когда, скажем, народ гнется лихолетьем или гибнет на полях сражений.)

33
{"b":"590876","o":1}