Пришлось долго ждать парома. А когда погрузились и паром медленно двинулся на стремнину, Прасолов увидел вдруг в глубине желтовато-серой воды полуторку. И еще полуторка, железный понтон, баркас, лодки, брички, колеса автомашин. И каски, каски… Похороненная на речном дне война, а похоронки — у солдатских вдов. И довоенные фотографии погибших — у солдатских вдов. А сами погибшие — чьи, чьи на дне, на пятиметровой глубине донской воды? Для молодого поэта увиденное было, как погружение в небытие, загляд в живую гибель, и впервые — он чуть не задохнулся.
Много позже, в 1988 году, московский «Современник» издаст необычный, строгий сборник. В горизонтальном овале на суперобложке — три слова: «Алексей Прасолов. Стихотворения». Черно-белый фон. Как бы в мировом пространстве, среди снега и зимних вод — одинокая лодка и одинокое, нагое дерево, вырванное с корнями, то ли парящее в воздухе, то ли впаянное в воздух.
Две краски, черная и белая, контрастные, как ночь и день, определяют фон и настроение всей книги, они словно бы перетекают с суперобложки и переплета на форзац, где изображена земля, сплошь изрезанная оврагами, а у горизонта, может, под ветром, может, от собственной внутренней скорби тревожно клонятся долу редкие деревья.
Стихотворениям предпослан портрет, достаточно условный: поэт, взрастающий из земли, — как эти всполошенные ветрами деревья, под одним из которых он, лежащий, в свободном раздумье, и корневая система которых открыта — как тревожная система органных труб.
Изобразительный мир, столь созвучный миру поэтическому, заключен в рамки, но он рвется из рамок, ему тесно, он переплескивается через линейные преграды — «чтоб запредельное постичь»?
Видим поле, мать с ребенком, арбу и лошадь; видим довоенную деревню и деревенское: плетень, колодезный журавель; видим мальчика, лежащего в хлебах, — прямая иллюстрация прасоловского: «Когда созреет срок беды всесветной».
Вызрел, полыхнул тьмою и пламенем страшный час. И деревенская девочка бежит через поле, вскинув испуганное, гримасой страха искаженное личико на низко летящие самолеты с черными крестами. И ребенок, и мать отчаянно, разлучно прижимаются к мужчине, родному человеку, по всему видать, уходящему на фронт. Что ждет его? Может, и его примет небывалый прежде иконостас — портретный солдатский мартиролог — не в избе, а на необозримом российском пространстве, на фоне овражистой земли. Потрясает полевая дорога возвращений, неисчислимо, словно похоронками, устланная фотографиями не вернувшихся с войны, и ребенок в море одуванчиков; воздушно-легки одуванчики, но густой разброс фотографий-похоронок — начало безотцовской, сиротской судьбы. Война уходит и остается: сожженная деревня, старуха на пепелище, остов печной трубы. Дом можно построить, а с фронта непришедших — не вернуть. И снова пронзающий душу и память разворот — дети войны на пнях порубленных деревьев… вырубленное поколение. Как дитю передать ток срубленного дерева, как на гибели взойти жизни?
Художник Станислав Косенков словно бы стоял с Алексеем Прасоловым на ивановском, в хлебах, полевом увале, у морозовского большака, на той жуткой донской переправе, откуда видно было во прахе войны, лежащей на мутном дне, трагический июльский день сорок второго, тягостный для глаз музей-утопленник.
В жизни они никогда не встречались. Но — дети одного времени, одной беды, одной родины — встретились чуткими, помнящими душами. И их объединенные слово и звук, цвет и линия — как родные.
Ранняя рукопись
В анкете при вступлении в Союз писателей СССР в графе «Начало литературной деятельности» Алексей Прасолов укажет год — 1949. В осенний дождливый день того года он передаст невзрачную ученическую тетрадь со своими стихами молодому, на шесть лет его старше журналисту Борису Стукалину, незадолго перед тем назначенному в Россошь редактором районной газеты «Заря коммунизма». Название этой газеты не раз менялось, она побывала и «Сталинской искрой», и «Ленинской искрой», пока не закрепилось расплывчатое, общепризывное — «За изобилие».
Позже Стукалин пройдет большой журналистский и издательский путь, станет союзным министром печати, а еще, что важнее, собирателем поэтических имен и страниц родной земли, чутким на литературные дарования, радеющим за них. Он подготовил к изданию творческое наследие своего друга — поэта Василия Кубанева, с которым до войны работал в острогожской районной газете «Новая жизнь» и который подавал надежду стать неповторимым явлением отечественной поэзии, однако угас в раннем, едва задвадцатилетнем возрасте. Но и то, о чем успел сказать Кубанев в свои двадцать, иным не поднять и за всю жизнь. Стукалин открыл Кубанева всесоюзному читателю.
Все это — впереди. А тогда, по приезде в Россошь, новый редактор районки был мало кому известен. Но, наверное, так естественно, так убедительно держался на встрече с учащимися — будущими педагогами, что Прасолов поверил ему порывисто и без оговорок.
С той невзрачной ученической тетради по-настоящему и началось. В россошанской районной газете появляются первые прасоловские стихи.
Скоро Стукалин переедет в Воронеж, возглавит областные редакции: сначала — «Молодого коммунара», затем — «Коммуны». И Прасолов станет писать ему в Воронеж, за исключением времени, когда сам на два с половиной года «увязнет» в областном центре. Письма-размышления, письма-диалоги. Зарисовки. И, разумеется, стихи. Целая рукопись.
На воронежской земле написанная, рукопись через долгие годы на воронежскую землю и вернется. В присланной из столицы бандероли — несколько десятков тетрадных листков, с двух сторон, за малым исключением, исписанных то размашисто-крупным, то утесненно-мелким почерком.
Из сопроводительного письма, «из первых уст» узнаем о начальных прасоловских поэтических опытах, шагах, вехах (письмо Б. И. Стукалина, 1997, октябрь — В. В. Будакову).
«Мне не сразу удалось найти рукопись А. Прасолова. Мой личный архив разросся до немыслимых размеров, к тому же он совершенно не упорядочен. Так что потребовалось немало времени на поиски. И вот, наконец, пожелтевшие от времени листки (им уже 40–48 лет!) — перед моими глазами, а теперь — и перед вашими.
Что стоит сказать об этих рукописях? Их можно разделить (и по хронологии, и по содержанию) на две части — тетрадка со стихами, написанными в основном в 1949 году, и письма с вложенными в них стихами (1951–1956).
Вторая часть рукописных материалов сохранилась лишь частично. Писем и стихов было довольно много. К сожалению, большая их часть не сохранилась, а возможно, некоторые из них все-таки лежат среди моих бумаг (постараюсь продолжить поиски).
Что касается тетрадки со стихами, то история ее такова.
В 1949 году я был переведен на работу в россошанскую районную газету. Однажды (это было, кажется, осенью того же года) меня пригласили на встречу с учащимися педагогического училища. Не помню, как называлась моя лекция. Речь шла о юбилее какого-то писателя.
Аудитория оказалась любознательной. Вопросам не было конца. Даже после того, как истекло время, отведенное для лекции, я продолжал „отбиваться“ от наиболее активных слушателей. Среди них был невысокого роста худощавый паренек с нездорово-бледным лицом. Он стоял молча и, видимо, ждал подходящего момента, чтобы обратиться ко мне. Когда такой момент наступил, я услышал негромкий глуховатый голос:
— Вот мои стихи, посмотрите и оцените. Моя фамилия — Прасолов. Алексей Прасолов.
В руках у него была тоненькая ученическая тетрадь. Я пообещал внимательно ознакомиться с рукописью и высказать свое мнение.
Как только выдался свободный час, раскрыл прасоловскую тетрадь. Стихи были довольно слабыми, ученическими, навеянными скорее атмосферой того времени, газетной публицистикой, чем собственными наблюдениями, потребностью сказать свое слово о происходящем вокруг.
Но встречались и вполне оригинальные строки, свежие образы, словесные находки. Чувствовалась склонность к обобщениям, что потом стало столь характерным для позднего Прасолова.
Я пригласил молодого поэта для обстоятельного разговора в редакцию. Как мог, убеждал его, что он может „петь“ своим голосом, разрабатывать свои темы и притом по-своему, без подражательства кому бы то ни было. Предложил Алексею сотрудничество в газете.
С того времени мы встречались довольно часто, иногда засиживались до позднего часа в разговорах о поэзии, писательском мастерстве, долге литератора перед обществом и т. п. Каждое новое стихотворение Прасолова тщательно разбиралось в этих беседах. Некоторые из них отбирались для опубликования. Когда я уехал из Россоши, мы несколько лет переписывались. И это было как бы продолжение тех памятных бесед.
Алексей охотно сотрудничал в россошанской газете. Чаще всего сочинял стихотворные подписи под карикатурами, критические заметки и зарисовки, вроде сохранившихся в моих бумагах „С шапкой набекрень“. Под влиянием дружеской критики и советов, а более всего в результате мучительных поисков и самоанализа Прасолов очень скоро понял, сколь несовершенны его творения и как они далеки от созревших в то время замыслов. Его тянуло к философской лирике тютчевского толка, к постижению сокровенных глубин человеческого бытия.
Когда спустя три года после знакомства с Прасоловым я переехал в Воронеж, став редактором „Молодого коммунара“, то сразу же пригласил его работать в редакцию. Должности литературного сотрудника свободной не оказалось, поэтому Алексея для начала зачислили корректором. Он некоторое время корпел над газетными гранками, выполняя довольно изнурительные при его нездоровье обязанности. В литературную среду областного центра входил трудно. Долгое время держался особняком.
В те годы я работал над первым сборником стихов и прозы Василия Кубанева. Шли напряженные поиски, казалось, полностью погибших рукописей. Алексей был в курсе моих усилий и с искренней радостью, прямо-таки с восторгом воспринимал каждую новую находку, старался поддержать меня. Упоминаю об этом потому, что в его письмах ко мне часто затрагивалась кубаневская тема.
Позже, когда Прасолов, не найдя своего места в Воронеже, разочаровался в нравах, царивших тогда в литературной среде, покинул город, наша переписка возобновилась. Очень жалею, что не сохранил письма Прасолова, стихи и вырезки из газет, в которых он работал. Это уже был иной Прасолов, много испытавший и переживший…»