Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И удивительное, может, прежде небывалое в его атеистическом окружении, в нем самом, — не ребенке, когда он с матерью выстаивал на пасхальной службе в сельской церкви, — в нем, нынешнем: «…Иду рано утром за 4 км, в Дивы — на богослужение в пещерном храме…»

В прежних его тематически религиозных стихах, весьма малочисленных, есть серьезные мысли и образы, тонко подмеченные штрихи о небесном и земном, верующих и неверующих, однако отсутствует то, что именуется «чувством Бога», что есть неизбывная явленность божественных начал в душе и сердце. «Но, Господи, твой византийский лик не осенил мальчишеского сердца», — это из того же стиха, где спасительницей стоящего в голодной очереди подростка военной поры выступает «не Матерь Божья — тетенька из ОРСа». Всякие бывали «тетеньки», и читать подобное — грустно. Но в таком времени жил и писал поэт, в эпохе, которая тщилась устроить земное счастье без Бога. В прасоловских стихах на цензурно-литовских этажах углядывали переизбыток религиозной лексики, и слова — Бог, Господи, слава Богу, душа, дух — прореживались, как при прополке, а уцелевшие шли отнюдь не с заглавной буквы.

Он каждый день — на высоком просторе, под высоким небом. Снова начинает рисовать. Карандашом наносит в записной книжке белые Столпы-Дивы, пещерный храм.

И пишется ему здесь, как редко бывало прежде. Поэма «Владыка» («Дивы»), стихи «Казачья дума», «Дивьи монахи», «Сыну» — и навеянное Дивногорьем и в Дивногорье созданное. Здесь же завершает и маленькую трагедию «Безымянные».

Готовое шлет в Воронеж, в столичные журнальные редакции. Последние свои сборники высылает Стукалину и Пескову — давно москвичам, но и всегда воронежцам, младокоммунаровцам.

В том январе Кубаневу, поэту, которого уже давно нет в живых, исполняется пятьдесят, и о нем идут большие радиопередачи, местные газеты посвящают ему целые полосы, как и подобает в случаях с серьезными поэтами, пусть даже и не успевшими сказать главного слова, сгоревшими на заре жизни. Но разве и серьезных поэтов — не однажды и не одного — не настигла участь пребывающих в безвестности? И большой сердечный талант нужен, чтобы имя поэта достойного, но не баловня судьбы, вывести из тьмы забвения и безвестности. Прасолов-то лучше других знает: на его глазах обозначилось имя. Как бы заново тогда рождалось поэтическое имя — Василий Кубанев. А теперь — известность. И — «спасибо Стукалину, что собрал его после смерти, что издал, что хоть после смерти смог дать ему дорогу в литературу, к людям,» — пишет Прасолов в юбилейные кубаневские дни.

А скоро и Прасолову приходит ответ от Стукалина. В нем — обстоятельная, чуткая и в чем-то вопрошающая оценка последнего прасоловского сборника да и всей сущности прасоловского слова.

Ответ окрыляет. С женою спешит поделиться впечатлением:

«Ответ в двух словах не передашь — это ответ на все, что мною уже сделано в жизни. Я наконец понят как поэт — до глубины».

В начале марта 1971 года, пройдя санаторное лечение, поэт покидает свое нечаянное «Болдино» — Дивногорье. Но прежде чем приступить к районному газетному делу, Прасолов спешит навестить жену и маленького сына. Тамбовская область, село Челнаво-Рождественское, — по этому адресу он еще недавно слал письма. Добирался туда так: от Тамбова до Дегтянки летел самолетом, а оттуда — семь километров до Челнаво-Рождественского — пешком. Желтовато белел, но уже оттаивал снег. Начиналась распутица. В привычку ему была эта распутица еще с ученических времен, эта надежда на свои ноги.

Жена с маленьким сыном жили у родителей — в большом деревянном доме, незадолго перед тем выстроенном. Дом стоял на улице, шедшей к реке, а улица называлась «Москва». Таким образом поэт как бы снова побывал в Москве.

Что чувствовал он, встретившись с женой и впервые встретившись с сыном, и что чувствовали они, только он и они и могли бы в точности рассказать. Всякая сторонняя приблизительность здесь что бестактность.

Прасолов прожил в Челнаво-Рождественском чуть меньше недели. Каждый день бывал у реки. Река Челновая — не весть какая, через нее мосток из жердин перекинут, а за речкой, на той стороне, — лес. Поэт и туда ходил, и по ту сторону реки однажды себя на миг почувствовал — как по ту сторону жизни.

С дороги написал письмо маленькому сыну — как взрослому написал.

Возвратясь в Хохол, Прасолов возвращается и к давно постылой газетной поденщине. Но длится она недолго. В мае семьдесят первого года воронежская писательская организация выделяет ему квартиру в Воронеже, и он переезжает в областной центр.

Первая половина года сложилась для него, пожалуй, удачно. Он поправил здоровье. Он, пусть и на короткое время, обрел свое «Болдино» — целебное Дивногорье. Он получил стукалинское письмо — вдохновляющее, напутственное. Он, наконец, в собственной квартире, какую так долго ждал. И квартира — в Воронеже, где есть издательство, журнал, газеты, где есть возможность печататься.

Но скоро он снова и надолго попадает в больницы, а когда возвращается в свою квартиру — нагая она, пустая, равнодушная, и поэт чувствует себя в ней, как в западне.

Воронеж. Дом беды

Когда подъезжаешь к Воронежу с юго-западной стороны и уже минуешь развилку россошанско-острогожской и курской дорог, близко от города, почти на глазах его, с левой, семилукской стороны подступает к шоссе карьер. Глубоко выбранные глина и песок. Исполинский карьер, экскаваторы и люди на дне которого кажутся инопланетными пришельцами. «Карьер — как выпитая чаша»? «Ноет темная утроба»? Карьер — словно кратер небывалого на земле вулкана. Зеркала воды на дне карьера отражают небо, но и словно погружаются в бездны преисподней. Выбранный грунт пошел на обычный и огнеупорный кирпич, из него человек сложил высокие здания и горячие домны, но почему-то мысль об этом не согревает. Видишь иссохшие травы, смертно зависшие над искусственной пропастью дубы и вязы. Гибнущий лес. Ушедшие воды.

В конце двадцатого века карьер определили под городскую свалку, мусор со всего Воронежа везут сюда, и ничто уже не вернет ни прежних почв, ни прежних вод.

Эдакая на особицу Долина Шлака, как в знаменитом фитцджеральдовском романе, разве что набросанные холмы — не шлакоугольные, поскольку нет рядом железной дороги; да еще нет впечатляющего рекламного зазыва некоего окулиста с устрашающе преувеличенными глазами сквозь огромные очки.

Но глаз Вышний, Всевидящий — он есть, он видит все эти безмерные свалки крупных городов, всемирных мегаполисов. Свалки растут быстрее, чем леса и дети.

Прасолов, когда был на режиме в твердыне огнеупорного кирпича — Семилуках, знавал этот карьер, бывал здесь со своими товарищами — заключенными. Уже тогда карьер был велик. Словно подкоп под живой мир? Словно инфернальный котлован — младший брат преисподней? Или же просто — индустриальная яма?

И все же. Степной, далекий от горных землетрясений Воронеж — на тектоническом сдвиге, на геологическом изломе — какими еще карьерами, котлованами, яминами себя окружает?

Прасолов, окончательно переезжая из Хохла в Воронеж, ехал мимо карьера. Мимо и не мимо: тот как оспина на лице земли, но оспина и в его сердце. Там неволя его. Звезды, разумеется, видишь и со дна карьера, но лучше вглядываться в них с высоты горной гряды.

Карьер в литературе — часто метафора низа, пропасти, бездны. Он же и реальность прасоловской жесткой жизни. Карьер, котлован, каменоломня, глинисто-песчаный провал, выработка-жерловина — «герои» его строк, а то и целых стихотворений. Котлован, оставленный рабочими («В ковше неотгруженный щебень…»), встречает угрюмым молчанием и забытьем. Призрак беды? Сплошь неживая окрестность? Но угасающий день освещает уступы-грани, еще не схваченные тенью, и они словно бы горят. А в провал, стуча, осыпается, скатывается камень. Есть свет и есть движение. И призывно поданный тогда человеческий голос не замирает — с «таинственно-диким вниманьем» он принимаем некоей провальной стеною. Он преображается, стократно усиленный, «огромный, пещерный». В заключительной строфе — ключевое прасоловское триединство: бездна, человек, небо. Идут природа, человек, история. Когда-то жившие в далеком дне истории слышат (должны услышать!) слабый голос нынешнего человека:

34
{"b":"590876","o":1}