Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В данном же, первом письме к Ростовцевой биографически существенно упоминание про скорое освобождение и возвращение в жизнь.

24 мая 1962 года тюремные ворота перед ним, действительно, открываются, он выходит в свободный и никогда и нигде не свободный мир. Он не со вчера понимает, что без «нравственной узды» личности и общества («широк человек, сузить бы…» — Достоевский) свобода — лишь химера, лишь искусственными огнями освещенная ночь вседозволенности. Без «этического контроля», как настаивают отечественные, прежде всего, религиозные мыслители, не может быть истинной, высокой свободы. И какое преодоление себя, какое самосовершенствование и личности, и общества требуется! Иначе — не свобода, а троюродная тень ее, миф, подмена свободы полусвободой, своеволием ума и уничижением, попранием совести как пережитка. И единственная свобода — сменять цепи: одни сбросить, чтоб заменить другими.

По выходе из тюрьмы Прасолов обращается к Стукалину и Пескову помочь деньгами, и оба, и не раз, помогают ему суммами, достаточными, чтоб житейски стать на ноги.

Обком, непосредственно газетный сектор, направляет его в редакцию Аннинской межрайонной газеты «Ленинец». Не худшая по составу журналистов редакция, а место — так и вовсе приманчивое: старинное село на чистой реке Битюг, старинный приречный парк Ростопчиных, белый непорушенный храм.

Некогда благословенный и вдохновенный уголок поэтессы Евдокии Ростопчиной, строки которой, здесь навеянные, словно бы окликали. «И есть родство, родство святое меж всем тоскующим и мной…» И далее — «Не бури шум, но ветр полночный — вот, вот поэзия моя!» Ветер полночный, ветер тревог — это и его, Прасолова, спутник, поэтический дух, удел или, у былых столетий заимствуя слово, жребий.

А строки — «И вьюги русские завоют над нами песнью гробовой!» — ритмически, чем-то неуловимым навевают прасоловское: «Здесь в русском дождике осеннем»; во всяком случае, контаминация из двух стихотворений, отстоящих друг от друга временным промежутком едва не в столетие, слагается как бы естественно и по первому взгляду не выдает себя: «И вьюги русские завоют над нами песнью гробовой!.. Она внезапно вырастает над всею жизнью мировой».

А ростопчинское — «власть мирозданья», «русское бытие» — это и прасоловское, это прошлый век, верно и точно сделавший шаг в век нынешний. Да и строки поэтессы — «И много дум, и много чувств прекрасных не имут слов, глагола не найдут» — современны прасоловскому и всякому иному времени. И как пророчество ее — «Поэты русские свершают жребий свой, не кончив песни лебединой!» Название-то прямое, адресное — «Нашим будущим поэтам». То есть прямо обращенное и к Прасолову.

Ему могло быть известно ироническое суждение Гете насчет пишущих женщин, мол, пусть они пишут сколько угодно и как угодно, одного только он не понимает: когда мужчины пишут, как женщины; или — как если бы они женщины.

Судьбою и поэтическим наследием двух великих муз двадцатого века — Ахматовой и Цветаевой (Ахматова была у Прасолова из поэтов любимых) — гетевское олимпийское суждение как бы сводится на уровень курьеза.

Но и поэтическое слово Ростопчиной — из истинных.

Тут однако и его собственному слову не дано было расцвесть: в Аннинской межрайонной газете Прасолов не успел проработать и месяца, как его снова утянула «наклонность», дававшая о себе знать после наспех собранных застолий, после встреч с «горькой».

В конце весны освобожденному досрочно, ему неотбытые полтора года остались как условные. И главное было в эти полтора года — не споткнуться. Но счет уже шел не на годы. Летом — новый суд, 7 августа 1962 года — новый приговор: три года, да еще неотбытый в первый раз срок, в условный переведенный, — тоже присовокуплен.

Что за темная, жестокая сила заявила о себе в тот год в судьбе поэта, почему его снова одолела прежняя пагуба? Короткою оказалась передышка меж заградами из колючей проволоки, тюремные стены, едва разойдясь, тут же сомкнулись, заглотнув его вновь!

«…Все, что произошло со мной,

— писал он Ростовцевой в декабре 1962 года из тюрьмы (Семилуки, п/я ОЖ 118/1 „В“),
— не закономерность. Это скорей похоже на дорожную катастрофу, которая происходит неожиданно и многое обрывает на ходу…»

(Нелишне вспомнить, что к подобному сравнению своего случившегося как дорожной катастрофы обращался или прибегал за четверть века до того Михаил Булгаков, правда, по случаю куда менее сокрушительному, но тоже не из радостных.)

Через пять дней — общего свойства объяснение:

«Я далек от оправданий и скидок в свой адрес. И знаю, что беда пришла из одиночества и той невеселой беспечности к своей судьбе. Мне страшно, как в морозную воду, было окунаться в прежнее — район, газетная опустошающая суета и пр…»

В письме, вдогонку предыдущим, декабрьским, — описание и объяснение происшедшего:

«Мое преступление в общих чертах: хозяину, во двор которого я попал по нелепой случайности, я выдавил плечом глазок в окне веранды — это единственный ущерб, нанесенный ему. И, если бы у них кто-то был в то время, дело могло бы обойтись иначе: а вышло так, что соседи, услышав звон стекла, приняли меня за черт знает кого. Я пошел за ними в отделение в надежде, что там разберутся. Обследовали место происшествия, учли мою первую судимость, хвост и стали квалифицировать мое преступление как попытку проникнуть в дом(!)…»

Аннинский районный суд, помимо статистической карты, выслал также и резолютативную часть «прасоловского дела», сущность которого, как и в первый раз, — кража. Разумеется, «кража» слишком приговорное слово для оценки случившегося. Резолютативная часть бесстрастно констатирует — при личном обыске обнаружены платежное страховое извещение на имя Веретина и детская губная гармошка.

Страховое извещение на имя Веретина в кармане Прасолова — нелепица, абсурдный штрих, а вот губная гармошка…

Губная гармошка — это из военного детства, и настанет час, когда в «Жестоких глаголах» он воздаст ей — исторгательнице нехитрых звуков в равнодушно-холодных губах оккупанта. Впрочем, гармошка уже прошла в его строке, его товарищи по перу любили цитировать: «Гармоники пиликали, Европа браво топала. Глаза России никелем до слез слепили „Оппели“». Но он же не пришелец из оккупационного сорок второго? Да и губная гармошка не скрипка, на которой он в юности умел играть, не флейта, какою можно было бы увлечь зрячих или слепых, хоть людей, хоть зверей, подобно флейтисту из средневековой притчи-сказки! Да и разве хотел он этого? Может, надо ему было спуститься к берегу реки и через немудреные звуки вспомнить детство? Да, видимо, позабыл, что священное право частной собственности при любых режимах блюдется смертными, во все свои века пытающимися даже у Бога отнять землю и небо и определить в свою, частную собственность.

Проступок ничтожен, а сострадание, стыд, боль, раскаяние обширны и глубоки. Для совестливого Прасолова случившееся с ним действительно, что дорожная катастрофа.

Прежде, в первую судимость, он писал одному хорошему знакомому:

«Я уехал из Россоши… Мне нужно было горькое, но необходимое лекарство — изоляция на год, на два, чтобы окончательно очиститься от заразы, которая меня все больше захватывала.

И вот я девять месяцев работаю зав. клубом. Никогда за последние годы не чувствовал себя так облегченно и спокойно. И, знаешь, у меня сейчас такое отвращение к прежней полутрезвой жизни, что не верю порой: неужели это со мной было?.. Сейчас много читаю и думаю. Я готовлюсь к новой жизни — и с трезвой головой…»

Чуть позже Ростовцевой писал: «…Не думал о такой беде, никак до сих пор не укладывается в голове. Выйду отсюда и скажу искреннее спасибо тем, кто помог мне сбросить налетную житейскую дрянь, приведшую меня в суровое чистилище».

И вот — снова чистилище? Или — катастрофа? Наказание было столь несоразмерным проступку, а сами случайность и абсурдность его были столь очевидны и невероятны, что для Прасолова это было как потрясение, как черный сполох и удар судьбы.

21
{"b":"590876","o":1}