— Муллы тоже не только хвалу аллаху возносят, — продолжал неспешно Кул, то и дело потягивая с явным наслаждением густой парок из пиалы. — Раз неверными убит, значит — святой. Муллы призывают к джихару. Они говорят: мусульманин и кяфир[30] не могут жить в дружбе. С Афганистаном или Персией, говорят, нам сподручней жить.
— Ого! — воскликнул Прохор. — Священная война за веру! Отторжение от России. Ишь, куда гнут, стервецы!
— Скажите, Кул, — спросил Богусловский, — давно ли проповедуется подобное? И только ли в убийстве Абсеитбека причина?
Богусловский задал эти вопросы не оттого, что был вовсе не осведомлен. Он просто надеялся выяснить подробности тех, пока еще туманных для него, событий, о которых разузнал Прохор у знакомого пастуха. Вдруг Кул знает больше и охотнее расскажет.
Кулу явно не по душе пришелся вопрос. Почувствовал неискренность. Спросил с горечью:
— Крепости разве неизвестно, что осквернен мазар?
— Слухи дошли, — ответил Богусловский. — Но можно ли верить им?
— В ум не возьму, — все еще не веря Богусловскому, проговорил Кул, втянул струйку пара и повторил: — В толк не возьму. Новая власть не говорит своим аскерам, что делает? Такого не бывает, — помолчал, выжидающе поглядывая на Богусловского и Костюкова, но те тоже молчали, совершенно сбитые с толку. При чем здесь власть? Левонтьев — это понятно, а власть? Не дождавшись возражений и видя посуровевшие лица гостей, Кул смягчился:
— Совет арестовал дервишей Сулейман-горы, обвинив их в прелюбодеянии. Развесили листки, где сказано: мазар закрыт. Как можно закрыть святое место бумажкой?! Я так скажу: у каждого человека есть своя голова, он сам определит свою веру. Если на аркане вести человека, он в конце концов разрежет узел!
Кул отхлебнул глоток чая и тоном непререкаемого повеления предложил:
— Будем спать. У сандала останутся женщины.
Не дожидаясь согласия, вытянул ноги из-под одеяла и направился в соседнюю комнату, уверенный и на сей раз в том, что все последуют за ним.
Очаг в комнате уже едва теплился углями и теперь не источал ласкового тепла, а наоборот, из широкой сквозной трубы тянул холод и врывался нудный посвист пурги, нагоняя тревожную тоску. Кул, прежде чем расстелить на полу одеяла, завесил очаг толстой кошмой, и сразу приглушилось ощущение пурги, в комнате стало покойней и уютней.
— Сапоги занесите сюда, — попросил коноводов Костюков. — Чтобы вместе с обмундированием и оружием были. — И перевел Кулу сказанное, дабы не обидеть хозяина недоверием.
— Пусть будет так, — согласился Кул, укладывая рядом большие ватные подушки.
Улеглись. Вяло перебросились пожеланиями спокойной ночи, и притихла комната, а вскоре уже и засопела, начала похрапывать. Только Богусловский не мог уснуть. Время для него отступило на день, вернулось к утреннему разговору с Ледневым, заставив еще раз мучительно убеждать себя в обоснованности принятого решения ехать самому, оставив на руках молодого офицера крепость; затем проследовал до развилки дорог, в мельчайших подробностях воспроизводя все то, что ухватил взгляд и зафиксировала память; а когда время остановилось вместе с иззябшими путниками у дома отца Гулистан — здесь оно как бы застыло, приковав мысли Богусловского к дикому, по его понятиям, факту. Но сейчас он не столько осуждал жестокость отца, сколько пытался понять, отчего человек, проклявший прежде человека за причиненное ему зло, не обрадован, что восторжествовала истина. Сожалений о потерянной легкой жизни контрабандиста и нежелания становиться дехканином либо чабаном слишком мало, чтобы отвергнуть дочь и внука, нет, причина глубже, она в страхе, который отгорожен даже от своей совести показной покорностью шариату. Страх нагоняли священнослужители, подчиняться слову которых веками принуждали дехкан покорные баям и старшинам джигиты. Камчами насаждали, клинками и ножами…
Не знал еще Богусловский о свершенных самосудах в кишлаках, по которым проехал Левонтьев. Все бы для него стало ясней. Кому хочется подставлять свои головы под град камней?! Но даже сообщение о том, что свершилось святотатство по отношению к почитаемому мусульманами месту, наводило Богусловского на невеселые мысли. Разными методами действуют те, кто привык повелевать, кто имел свое: землю, торговлю, должностные доходы и не менее доходные приходы — одни секут головы, другие стращают муками ада, а то и карой аллаха еще на грешной земле; но возможно, даже не сговариваясь, идут к одной цели упорно: начать братоубийственную войну. И чем скорее, пока не опомнился забитый мужик, тем лучше. Каждый о себе печется, а прут вместе.
«Как скоры на единение алчные властодержцы, как жестоки, — думал Богусловский, — и как робка честность, как проста и доверчива, как легко ее смутить наговором, явной ложью… Вот даже Кул, смелый мужчина и честный, не доверяет вполне нам. А мы ему? Тоже. Но нам же идти одной дорогой. И Кулу, и мне, и Прохору… Как важно, чтобы единение честных патриотов России свершилось столь же скоро и столь же непоколебима была целеустремленность… От нас, интеллигентов-патриотов, многое зависит. Бороться за души нужно. Энергично бороться…»
Так и не заснул до самого утра Богусловский, К одному выводу привели раздумья: в кишлаках следует искать дехкан, подобных Кулу, не только для приюта, но и для бесед с ними. Поспешить стоит с отъездом.
«Покормить утром коней — и в путь. Каждый своим маршрутом».
Но как говорится: утро вечера мудренее. Когда Кул узнал, что двое пограничников намерены возвращаться на нижнюю дорогу, отрезал сухо:
— Нельзя там! Совсем нельзя!
— Отчего же, — спросил Богусловский с удивлением. — Заносы снежные? Не должны бы…
— Нет, — сердито, ни на кого не глядя, ответил Кул. — Там проехали ваши казаки. Там много новых могил.
Костюков даже присвистнул. Не попадись сначала роженица, а затем вот этот смелый и независимый дехканин, все для него, Прохора, могло бы кончиться неизвестно чем.
— Прикинуть, Иннокентий Семеонович, стоит: сподручно ли голову в петлю совать?
— Пожалуй, вы правы. Придется всем верхней дорогой ехать.
— Зачем всем? Коноводов вернем. Меньше народу — незаметней. Вдвоем и приткнуться где-то не так накладно. Домишки у дехкан — не хоромины.
— Да, наверное, вы правы…
Собрались в дорогу сразу же после утреннего чая. Продукты, оставив себе лишь малый запас на случай, и овес коноводы приторочили к седлам коней Богусловского и Костюкова. Пусть громоздко, но как-то уверенней с добрым запасом.
Метель за ночь немного обессилела, хотя еще вихрился снег, и едва лишь всадники разъехались, как потеряли друг друга из виду.
— Не собьются с пути? — обеспокоенно спросил Богусловский Прохора, пытаясь увидеть в снежной круговерти всадников и определить, верное ли направление ими взято.
— Если что, кони сами отыщут дом, — успокоил Костюков. — Вот нам поплоше будет. Не за самоваром у тещи. Меня, Иннокентий Семеонович, передом пусти. Мой конь попривычней.
— Меняться станем.
Они не спешили. Если долго не попадался оголенный ветром участок дороги, слезали и разгребали снег. Оттого и не сбились с дороги до самого перевала, где начинала подниматься она из долины некруто вверх. Здесь уж никак не сбиться, ибо петляла дорога меж скал.
— Вот и слава богу, — с явным удовлетворением проговорил Богусловский. — Отыщем затишок, покормим коней, сами перехватим и — вперед…
Верный, однако, сказ есть: не гопай, пока не перепрыгнешь. Конечно, можно было не опасаться того, что собьешься с дороги, но сама дорога оказалась переметенной в иных местах настолько, что приходилось спешиваться и прогребать тропу в морозно-сыпучем снегу. Взмокнут и лоб, и спина, пока осилишь гребешок. А сядешь вновь на коня — зябко. Потом приспособились: снимали полушубки, начиная схватку с очередным сугробом.
На пределе сил вытащились на перевал и только теперь со всей ясностью ощутили, что пурга при последнем издыхании. По небу еще неслись облака, но сквозь них прорывались уже голубые прогалины, и только закатная сторона, куда уже перевалило солнце, пока еще чернела огрузлыми тучами.