— Добрый день, любезный Андрей Павлантьевич. Какими судьбами? Да не пяльте глаза на мой наряд: халат как халат… Национальный. А на голове — шлем революционного народа, — весело скоморошничал бывший пристав. — Чалму бы надеть, цветную, сальную, да поостерегся, Андрей Павлантьевич, поостерегся. Чувства народа, коему повелевать намерился, следует щадить. И иное забывать не следует — революцию. Да ты проходи, проходи, — перейдя на «ты», с нарочитой мужицкой простоватостью пригласил Левонтьева Небгольц. — Вот он стул для посетителей. Только что грел его своим грязным задом представитель рабочего класса… — И только тут понял, не переигрывает ли, глянул тревожно и вопросительно на Левонтьева и спросил: — С кем имею честь? Командир червонного казачества?
— Господь с вами, Терентий Викентьевич!
— Отчего, позвольте, в Совет без шашки наголо? Меня же в расход следует…
— Придерживаюсь вашего житейского правила: не плевать в колодец.
Небгольц засмеялся заразительно. Затем взял Левонтьева под руку и усадил на скрипучий венский стул.
— Чем могу служить?
— Вы помните вечер у заводчика? — ответил вопросом на вопрос Левонтьев.
— Боже, сколько их было!
— Кстати, где тот великий почитатель своего пыльного городка?
— Живет. Пока живет. Я предлагал ему создать на хлопкозаводах какие-нибудь рабочие Советы. Милицию крепкую создать. Самому создать и самому же вооружить. Но куда там! Вожжа под хвост. Чуть ли не в большевизме обвинил меня. Что погубит нас, так это дуболомство! — возмущенно воскликнул он и тут же спросил: — А тебя что сюда занесло с таким крупным отрядом? Я тут с тобой откровенничаю, а ты, возможно, того, с народом? Тогда не теряй зря времени, занимай вот этот стул. Венский. Скрипучий.
— В Семиречье решили казаки податься. Меня просили поатаманить в пути.
— Так вел бы через Исык. Перевал и теперь проходим, а в долинах — сама благодать. Да и путь куда короче.
— Оттого и повел здесь, что длиннее. Пока дойдем до Семиречья, они от меня и шагу ступить не посмеют.
— Не юнца прежнего вижу перед собою, но мужа. Со славою идти — это прекрасно!
Левонтьева передернуло от такой фамильярности, от похлопывания по плечу, но он смолчал. Как и тогда, после вечера. А Небгольц продолжал назидательно:
— Карай каждого, кто посягает на святая святых — на собственность, великим потом и великой кровью приобретенной потомками нашими! — Пристукнул кулаком по столу: — Карай жесточайше! Только не здесь. Здесь, любезнейший, поостерегись кровь лить.
— Я уже распорядился. Табу наложено. Но есть одна мыслишка: потревожить улей святой. Сулейман-гору прихлопнуть.
— Эка невидаль. У них мазаров не счесть. Пошумят чуток и смирятся. Религия всегда власть уважает. Любую власть. Так стоит ли овчинка выделки?
— Что верно, то верно. Укрепятся большевики, станут управлять Россией — все склонят перед ними головы. Сектантство, возможно, подольше покуролесит, а христианские попы и мусульманские муллы хором славословить Советы станут. Маркса да Ленина к лику святых мучеников, святых проповедников причислят. Но сегодня и муллы и попы не приемлют большевизма с его приманкой земного рая. Сегодня они коммунистам — враги лютые. Вот и подливать нужно масло в лампадку, раздувать огонь очистительный. Так что, Терентий Викентьевич, стоит овчинка выделки. Еще как стоит!
— Муж! Истинный муж! Склоняю седую голову перед разумом твоим, Андрей Павлантьевич!
— Сегодня мусульмане особенно чутки к обидам, — не обращая внимания на восторженную похвалу, продолжал Левонтьев. — Фанатики они. Русский мужик осенил перед иконой себя крестным знамением, тут же подзатыльником сына наградит, если под руку подвернется, либо жену ругнет. А когда мусульманин молится, его оплюй, дом его подожги, он ухом даже не поведет. Фанатизм — великая сила. Ее только подтолкнуть следует, и пойдет она крушить все без разбору. Пух только полетит от всех большевистских намерений и дел. Невинные, истинные русские патриоты тоже погибнут, но да это не столь уж важно.
— Совершенно, Андрей Павлантьевич, справедливы ваши слова. Но, позвольте заметить, идеи двигают, когда обретают реальное воплощение.
— Разумеется. Вам нужно созвать всех своих подручных и утвердить декрет новой власти, коим бы отменялась святость Сулейман-горы.
— Отменялась? Декретом?!
— Да-да. Именно декретом. В нем указать, что способ проверки верности жен — варварство и преступление перед трудовым народом и что назначена, дескать, специальная комиссия, коей поручено выявить всех, свершивших подобное преступление. Виновных ждет пролетарский суд, который вынесет приговор, руководствуясь своим пролетарским самосознанием. Для солидности можно сослаться на теорию Петражицкого. Фамилия для черни совершенно неизвестная, а вы, должно быть, наслышаны о ней.
— Да, интуитивное право пролетария…
— Вот-вот. А защищать женщину, которую мусульманин не ставит ни в грош, стало быть, в святая святых запустить руку. Второй параграф декрета: отмена культа камня. Мотив? Дервиши, дескать, обитающие в пещерах, помогают женщинам в успехе их предприятия. Ложь, дескать, и обман. Обвинить, короче говоря, дервишей в прелюбодеянии…
— Господи, кощунство какое!
— Через пару дней дервишей арестовать. Думаю, они сознаются, если с ними поговорить по душам. Вдруг и впрямь не безгрешны. Можно, во всяком случае, вывесить листки с их признанием.
— Но это для них означает смерть. Самосуда не миновать. Никакой охраной не отстоять. Мученическая смерть невиновных! Грех на душу, Андрей Павлантьевич, берем. Ужасный грех!
— Игра стоит свеч. Ну побьют каменьями пяток шарлатанов, понесет ли человечество от этого хоть какой убыток? А последствия? Подумайте о них. Зашевелятся муллы. И уж найдут пути, поверьте мне, озлобить мусульман, науськать их на большевиков.
— Это уж как пить дать, зашевелятся. Озлобятся непременно.
Левонтьев вновь будто пропустил мимо ушей реплику Небгольца, хотя и определил с радостью: «Гнется». Продолжал почти без паузы, еще более категорично:
— Третьим параграфом повелеть снести дом Бабура, как возможное место преклонения жестокому завоевателю, притеснителю трудового народа и грабителю, да поспиливать все святые деревья на плато, дабы трудовой народ не рвал бы своей и без того убогой одежды в угоду мракобесию.
— Ну, батенька мой, это уж чушь. Смех один.
— Чем смешнее и глупее будет декрет, тем лучше. Я берусь подготовить его за завтрашний день. Короче говоря, заварим кашу и — в путь. Вас прошу в мой отряд.
— Да нет, любезнейший Андрей Павлантьевич, я уж здесь. Той палкой, что мы по улью стукнем, пошевелю еще в самом улье. Поглубже ее, поглубже!
— Вам видней, — ответил неопределенно Левонтьев, а выходя к своим казакам, подумал с какой-то внутренней успокоенностью, словно снял с души невидимые, но чувствительные вериги: «Что ж, достойный конец самовлюбленного глупца. Грядет расплата за неотмщенное оскорбление. Почище дуэли!»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Залязгали буфера, вагон тряхнуло, состав, ползший и до этого по-черепашьи, вовсе остановился. За окном — телеграфный столб с подпоркой, заброшенное поле с густыми ярко-розовыми стрелами иван-чая, с буйной крапивой. Безлюдно за окном и тоскливо.
— За смертью бы ездить на таком поезде! — в сердцах выпалил Михаил Богусловский. — Никакого порядка. Полная неразбериха.
— Не лайся, — оборвал Михаила Богусловского сидевший напротив полный, осанистый мужчина то ли из мастеровых, то ли из приказчиков. Круглые оплывшие глаза его пылали гневом: — Думаешь, погоны золотые снял, так не видно твою беляцкую душу? Ишь ты, ловкач, в бога душу мать. Я те покажу неразбериху. Спроважу в чека за милую душу. Ты мне гляди! Ругнись еще, контра!
Богусловский не боялся чекистов, совесть его перед революцией была чиста, и он мог бы сейчас сказать об этом, но поймут ли его здесь и поддержат ли. И впрямь, он для них — бывший офицер. Подумал лишь с горечью: «Эти наглецы и станут формировать взгляды общества. Для них хаос — родная стихия. Половят в мутной воде рыбку. И не слишком ли поздно общество поймет это?»