— Закавыка какая-то. В толк не возьму. Живого, что ли, закопать? — недоуменно спросил Ерофей. — Растолкуй, мил человек.
— Писать, Никита, можешь? — вопросом на вопрос ответил Левонтьев. — Ну вот и прекрасно. Карандашом хорошо бы.
— Есть у меня, — оживился Ерофей, — фимический.
Левонтьев вырвал из ученической тетради листок, смял его в кулаке, затем расправил на подоконнике, пошаркал, чтобы загрязнить, и только тогда подал Никите:
— Садись пиши.
Никита, умостившись у подоконника, послюнявил карандаш и выжидающе поглядел на Левонтьева. Левонтьев прошелся по комнате, затем встал, скрестив руки на груди, рядом с Никитой.
— «Мироеды спалили нашего любимого вождя комсомольцев коммуны. Но нас не испугаешь. Мы за свое правое дело стеной встанем. Спалили Павла Пришлого за то, что на трактор он сел. По поручению комсомольцев Усть-Лиманки Кедров».
— Таких отродясь в нашем селе не бывало, — возразил Ерофей. Он явно был обескуражен, даже напуган происходящим, но не знал, как вмешаться, и вот нашел повод. — Нет Кедровых в Усть-Лиманке.
— Не Кузьминым же подписываться, — с ухмылкой ответил Дмитрий. И повелел Никите: — Сворачивай треугольник. Вот так. Пиши адрес: «Тюмень. В партийный комитет большевиков. От селькора Кедрова». — Подождал, когда Никита, слюнявя карандаш, выведет адрес, затем, уже тоном непререкаемого приказа, добавил: — Сегодня же письмо необходимо отправить.
Не вдруг, не сразу Ерофей сказал свое: «Ладно». Вначале прочитал, трудно, по слогам, написанный сыном адрес, покрутил треугольный конверт и так и эдак, будто в нем могла быть скрыта тайная опасность. Наконец согласился. И то с неохотой:
— Ладно уж, вези. Так и быть.
Разворошил тлевшие угли вековой вражды Дмитрий Левонтьев, закипели страсти и на заимках, и в Усть-Лиманке, и только природа продолжала жить по своим незыблемым устоям. Приближалась весна. Днем уже начинало пригревать солнце, снег тяжелел и оседал, а утренники сковывали его ледяным панцирем. Все повторялось с методичной последовательностью. Борьба шла равная: весеннее тепло наступало, но мороз упирался стойко. Такая же равная борьба шла и в душе Дмитрия. Понимая нелепость своей миссии, он не мог побороть в себе впитанное с молоком матери монархическое низкопоклонство. Ему хотелось бросить все и уехать отсюда куда глаза глядят, но он терпеливо ждал, когда доставят из Тобольска оружие, а вместе с ним и необходимые инструкции, которые определят его роль в общем заговоре.
Вносила смятение в его и так до предела запутавшиеся мысли и Акулина. Требования ее становились ночь от ночи настойчивее. И вот последний ее козырь:
— У нас будет ребенок.
Дмитрию оставалось одно: обещать. И он сделал это:
— Завтра же поговорю с твоим отцом.
А сам даже не представлял, что произойдет завтра, как он сможет оттянуть время еще бы хотя на чуть-чуть.
«Образуется как-нибудь. Образуется непременно, — убеждал он себя. — Нелепо хоронить себя на этой заимке, в медвежьем углу. Не может бог не смилостивиться…»
Утром, к радости Ерофея, и особенно к радости Левонтьева, прибыли кошевы с оружием. И что еще более обрадовало Дмитрия, сопровождал его подпоручик Хриппель Яков Тимофеевич, молодой мужчина благородной худобы. Даже тулуп не мог скрыть его интеллигентности. В народе о таких говорят: через губу не плюет. Левонтьев и Хриппель были несколько лет назад представлены друг другу в офицерском собрании, обменялись приличными к случаю фразами и раскланялись. Больше не встречались. И вот — неожиданность.
— Верен глас предков: гора с горой не сходится, а человек с человеком… — молвил Хриппель, позволяя стягивать с себя тулуп.
— Теплынь на улице, а ты по-зимнему.
Дмитрий настолько рад был гостю, что обратился к нему на «ты», не думая о том, как воспримет это едва знакомый ему подпоручик. Но Хриппель, тоже обрадовавшийся столь неожиданной встрече, поддержал Дмитрия:
— Никогда бы не предположил увидеть тебя здесь, в такой глуши. — И спросил: — Мы сможем уединиться?
— Да, конечно.
Дмитрий провел гостя в свою комнату и с картинным полупоклоном предложил:
— Располагайся. Мои апартаменты в твоем распоряжении.
Хриппель вздохнул грустно, брезгливо взял табуретку, переставил подальше от окна, но сесть не решился.
— Такие лишения! И ради кого? Рубит себе дрова зауряд-прапорщик. Сам бреется. Прост и доступен. Весьма доволен судьбою…
— Либо уверен, что будет вызволен из большевистских когтей и поднимет знамя борьбы за старую добрую Россию?
— Ты же не веришь этому. Никто не верит. Какой он знаменосец, этот штык-унтер?! Скажу более того, никто не решается сделать первого шага. Большевики готовятся увезти царскую семью из Тобольска, готовят кошевы, но на всякий случай, если снег сойдет, тарантасы тоже. А нам никто никакой команды не дает. Привез я тебе оружие, а для чего, собственно, не ведаю. Или у тебя есть уже инструкции?
— Да нет же. От тебя жду.
— Бежать нужно отсюда. Бежать, не теряя попусту времени. Наше место там, где мы, офицеры, нужны. Довольно кормить клопов и жить с теми, кто презирает нас, брезгует нами. Мыслимо ли терпеть такое, что эти сытые, самодовольные кроты признают поганою любую вещь, к коей я прикоснусь. Курить не смей! К женщинам не прикасайся! И повторяю, ради каких идеалов все эти унижения? В Тобольск я больше не ворочусь. Велю вознице в Тюмень править.
— И куда путь затем?
— Подумывал на Дон, к Краснову, но… Хочет тот «независимое донское государство» передать под протекторат Вильгельму Второму. Такое мне не по душе. Колчак — вот личность сегодня. Семенов атаман. Да и поближе к ним.
— Я — с тобой! — решительно заявил Дмитрий Левонтьев. — Только просьба есть. Скажем, что увозишь меня всего на несколько дней, Чтобы получить инструкции.
— Если это так необходимо.
— Да. Дочь хозяйская. Она ждет ребенка.
— Невообразимо! Староверка — и сближение?! — воскликнул Хриппель и даже рассмеялся. Затем, посерьезнев, посоветовал: — Оставь свою родословную. Вдруг — сын.
— Верный совет, — согласился Дмитрий и облегченно вздохнул. Он как-то искупал этим свою вину не только перед хозяйской дочерью, но и перед хозяином заимки, перед всеми бородачами-староверами, которых, как он считал, столкнул с коммунарами. Признание за будущим ребенком своей фамилии, думалось Дмитрию, искупит в какой-то мере все то жестокое, что сотворил он в этом мирном хлебопашеском уголке Сибири. Полного, однако, успокоения он не получил. Он понимал, что вражды между селом и заимками все равно не миновать было, но она могла лишь тлеть, теперь же о раздутое им пламя обожгутся многие, а многие и вовсе сгорят в нем. Не утешится и Акулина. Ей нужен муж, а не бумажка, хотя и бесценная.
Нет, не с чистой совестью уезжал Дмитрий Левонтьев с заимки, терзался этим, но даже не представлял, что все его теперешние терзания покажутся скоро, совсем скоро, смешными, а сделки с совестью станут привычными.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Телеграфные аппараты с безразличной монотонностью выбивали на серых бесконечных лентах Декрет о мире, Декрет о земле… И, словно подхваченная штормовым ветром, неслась новость от гарнизона к гарнизону, от поста к посту, будоража и без того уже переполненные сомнениями казачьи головы. Казармы — что твои ульи.
— Мир! Службе, стало быть, конец. По станицам и куреням, стало быть, время настало, — радовались одни.
— Погодь. Что командиры определят? — рекомендовали другие, но большинство казаков-пограничников твердо стояли на том, чтобы с постов не сниматься, а дозорить, как и прежде.
— Уйдем мы — все вмиг растащут! — горячо убеждали они сослуживцев. — Сарты много ли накараулят, а у соседушек наших глаз волчий, дай им волю, оскалят пасти. А сарты-богачи что натворят? В веки вечные не расхлебаешься. А уж могилы сотоварищей наших ратных посквернят перво-наперво. Тяжел грех на наши души падет. А командиры что? Нашу волю примут. Или — скатертью дорожка.