Любить Русь и быть монархистом — две вовсе несовместимые вещи. Ратовать за царя, в крови которого не осталось ни капли от романовского рода, и отказываться от помощи немцев для его освобождения — поступки не менее несовместимые. Теперь он вполне понимал и даже оправдывал осторожность казаков-староверов, которые и были тем самым корнем развесистого русского дерева, питали его и, быть может не совсем осознавая своей сути, поступали, однако, мудро, оберегая себя от любого лиха…
Так, неожиданно для него самого, менялись у Дмитрия взгляды и оценки, такой душевный перелом переживал Дмитрий Левонтьев и мучительно решал, как поступить ему дальше, какой избрать путь, чтобы он был честным в первую очередь для самого себя. Дмитрию сейчас было вовсе не до любви, порожденной чувством мести, не до возможных последствий этой любви.
А дни бежали. События, о которых Левонтьев до поры до времени ничего не знал, разворачивались стремительно. Земля, вековечный предмет кровавых битв, и в этой таежной медвежьей берлоге схлестнула людей. Да так перепутала, что уже не разложить по полкам. Все были по-своему правы. Заимщики не хотели поступиться даже малой толикой своих немереных пашен и угодий, коммунары же не собирались корчевать тайгу, а требовали перемерить землю, справедливо доказывали, что и их по́том окроплены пашни заимок. И конечно же, своего добились — не царское ведь время. Трактор тоже конфисковали. Тогда казаки-заимщики собрались у Ерофея. Такие же молчаливые, как и при первом знакомстве с Левонтьевым. Все больше кивали бородами, чем говорили. Лишь на одном стояли твердо, одно повторяли упрямо:
— Вези винтовки. Что повелишь, то и станем делать. Винтовки только вези.
Требование это нисколько не обрадовало Левонтьева, ибо понимал он случайность возмущения казаков. Завтра трактор им вернут, и они утихомирятся. К тому же монархическая преданность его расшаталась основательно. Отказать, однако, казакам он не мог, зная, что сразу же будет выставлен за ворота заимки. И это самое лучшее, что с ним произойдет. Узнай, каковы мысли этих бородачей-молчунов? Наверняка в головах их не одни молитвы.
«Повязать нужно их. По рукам и ногам повязать, — думал Дмитрий, делая вид, что осмысливает их просьбу, прежде чем дать ответ, — но каким образом повязать?»
Бородачи ждали терпеливо, но в конце концов Ерофей не выдержал:
— Не по нраву просьба?
— Нет, по нраву. Снаряжайте кошевки к Криушину Гурьяну Федоровичу. Я пошлю записку. Только вот о чем я думаю, — неспешно заговорил Дмитрий Левонтьев, все еще не находя нужного решения. — Как провезти, чтобы большевикам в руки не попасть, способ сами найдите. — И тут его осенило. Но он не изменил ни тона, ни темпа речи. — Оружие мы получим для спасения императорской семьи, его, однако же, можно использовать для того, чтобы отстаивать свои интересы, все это так. Стоит ли, однако, ждать винтовки? Коммунаров можно остепенить и без них…
Бороды не закивали в знак согласия. А Ерофей, словно определил мысли всех, усомнился:
— Их поболе нас. Не осилим.
— Стенка на стенку, что ли? — ухмыльнулся Левонтьев. — Шума много, а толку чуть. Я другое предлагаю. Поодиночке их. И в первую голову — заводил.
Бороды не шелохнулись. Молчал и Ерофей. Долго молчал. Утомительно долго. Наконец двухкратно перекрестившись и пробормотав: «Прости душу грешную», изрек:
— Дело, мил человек, говоришь. Надо, казаки, тракториста порешить. Из комсомолят Павла Пришлова обучать взялся. Нельзя этого допускать. Уберем, пока не поздно. Пусть ржа трактор жрет. Не нам, так и не им!
Бороды закивали согласно. Ободренный Ерофей продолжал:
— Голодранцы дотемна навоз в поле возят. И так удумали: грузят в селе одни, на поле рассыпают другие. Вот и перехватим трактор на елани.
— Верно. Сжечь, прости господи, и трактор, — предложил один из бородачей, и все согласились.
Дмитрий ликовал. Теперь всех этих уверенных в себе и независимых сибиряков он подомнет медвежьим обхватом. Станут замаливать тяжкий грех, взятый на душу. Усердно замаливать. И не одними молитвами. Только бы не отказались от задуманного предприятия.
Нет, всерьез принялись бородачи советоваться, кого отрядить в засаду и когда. Долго прикидывали, примерялись и порешили: каждый посылает своих сыновей (так сподручней и поспокойней), а верховодить определили Никиту. В долгий ящик дело не откладывать, разделаться с трактористом завтра же вечером.
Весьма довольный собой уходил Дмитрий в свою комнату, где ждала его приятная ночь в объятиях Акулины. Сегодня он может быть с нею более ласковым…
На следующее утро проводил Дмитрий посланцев на двух кошевах в Тобольск и вновь принялся за чтение, но теперь не столько раздумывал о судьбах раскола, о роли раскольников в сохранении русского духа на Руси, о их большом вкладе в расцвет экономики империи в екатерининский период, когда прекратились гонения на них, — он не мог отвязаться от липкого вопроса: «Не передумают ли? Не испугаются?»
Ему никто ничего не сообщал, и оттого он еще больше волновался.
Нехотя подползла ночь. Пришлепала Акулина. Но он отправил ее обратно. Объяснил:
— Вернется Никита, могут меня позвать. Попадемся.
— Когда же отца спросишь? Иль не по душе вера наша? Я — по душе, а вера — нет? Так не бывает. Сколько можно телиться? Прознают, ой прознают!
— Повремени еще самую малость. Все образуется.
— То-то! — с торжественной удовлетворенностью проговорила она. И добавила уверенно: — Объединил нас грех, куда теперь деваться?!
Ночью его никто не потревожил, а утром в комнату вошли Ерофей и Никита. Они, сердито посапывая, не глядели друг на друга.
— Проходите, садитесь, — указывая на стоявшие у окошек табуретки, пригласил Левонтьев, уже почувствовавший, что в задуманной операции случилась осечка.
— Нет нужды. Мы — за советом. Вот эти молокососы-несмышленыши испортили все дело. — Ерофей сердито оглядел сына, словно давно его не видел и теперь понять пытается, как велика перемена в нем. — Боров и боров, а в деле — ципляк.
— Так что же произошло?
— Павел, вишь, Пришлой на тракторе ехал. Обучился, гаденыш.
— Убрали его? Разве плохо? И тракториста уберете следом, пока нового не обучит…
— В том-то и дело, что жив. Павел-то в отца весь, горлопан из горлопанов. Тот мутил в селе воду вечно, пока не выжили его на прииски. Вернулся, как царя сбросили. Сам-то теперь мужиками верховодит, а сын парней гуртит. В Тобольск на сходки его посылали. В Тюмень — тоже его, сукина сына.
— Разве было плохо, если бы вожака выбили? Что помешало?
— И я то же твержу! — вновь сердито бросил взгляд на сына Ерофей. — Порешили бы, так и концы в воду. Теперь-то как? Жив он! — И к сыну повернулся: — Расскажи, как нашкодили!
Никита начал выдавливать слова:
— Слышим, затарахтел трактор. Потом и фонарь замаячил. Вышли, значит, на дорогу. Глядим: Павло восседает. Стащили его. Фонарь, что дорогу освещал, сняли с носа трактора — да керосином в морду Павлу. Остатки — на трактор. Подпалили факелы. Давай смолить гаденыша. Трактор тоже огнем занялся. Тут, глядим, с поля мужики бегут…
— «Бегут-бегут»! — передразнил Ерофей. — В штаны, скажи, наклали. — И пояснил Левонтьеву: — До села сам гаденыш приполз. — Вздохнул сокрушенно. — Трактор тоже целехонек, язви его…
— Постойте, гнев — плохой помощник в любом деле. Выход всегда можно найти из самого трудного положения.
Дмитрий уже понял, что задуманный им план удался не в полную меру и что нужен какой-то новый шаг, новый поворот, нужно во что бы то ни стало раздуть огонь, который лишь занялся. Тогда только казаки-заимщики хотят или не хотят, а объединятся, защищая себя. И будут в его руках послушны. Он нашел этот поворот. Блестящий, как ему показалось.
— Не та вера свята, которая мучит, а та, которую мучат, — степенно заговорил он, подражая сибирской манере взвешивать каждое слово. — После того, что произошло, молодой тракторист — мученик за веру. Но добро бы, если только в селе ему в рот станут заглядывать — что ни скажет, все правда, — а то ведь в гору пойдет. Раз в Тюмень съездил, стало быть, знают его там. А пробьется в верха, мстить станет непременно. Его поначалу нужно для верхов похоронить, а уж при случае и вовсе убрать.