Геннадий Ананьев
Орлий клёкот
Роман
(книга первая)
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вечер не складывался. Всех томила скука, но никто не намеревался покинуть гостиную. Письма с Алая, которые одновременно пришли и от Андрея Левонтьева, и от Иннокентия Богусловского и которые послужили поводом для сбора, давно уже были прочитаны и, как говорится, обсуждены с пристрастием. Шампанское со льда и сытный обед сгладили противоречия, и вот теперь наступила пауза, словно лишь случай свел совершенно разных людей вместе, и они все никак не приспособятся друг к другу, каждый занят своими мыслями, своим делом.
Хозяин дома, Павлантий Давыдович Левонтьев, сухопарый генерал, сидел в мягком кресле и читал «Живое слово», то и дело откидывая спадающие на глаза волосы, поразительно густые и черные, без единой сединки, и сопровождая прочитанное громкими репликами, никому не понятными.
Удивительное дело: сидит человек в кресле, читает газету, возмущаясь тем, что кажется ему нелепостью, и одобряя подходящие его складу мышления оценки и выводы — а надо же! — всем мешает. Бывают такие люди — неудобные. Идет человек по тротуару, совершенно один, а попробуй его обгони — не протиснешься ни справа, ни слева. Стоит у витрины такой человек — не сможешь рядом с ним пристроиться: места не достанется. Пришел неудобный человек на службу, принимается, как все, снимать калоши и шинель, но всем вдруг становится тесно в просторном вестибюле. И стол у этого человека стоит, как у всех, — обычный. И не где-нибудь на видном месте, а сбоку вовсе, но — поди ж ты! — мешает. Неловко как-то всем, хотя за ним сидит обычный на вид сослуживец. И облегченно вздыхают его соседи, если узнают, что приболел коллега и на службе не будет. Не кашлянет многозначительно, когда все смеются, не сморкнется внушительно, когда все вокруг сосредоточенно скрипят перьями. За званым столом такой человек тоже лишний. И сидящих рядом теснит непомерно, а их настроение вовсе не учитывает, говорит и поступает невпопад, не заботясь вовсе о том, что кого-либо его слова и поступки могут шокировать. И что самое удивительное: выскажи такому человеку все его «грехи» — искренне оскорбится. Таким вот и был генерал Левонтьев, ведавший делами разведки Отдельного корпуса пограничной стражи. Сослуживцы, особенно молодые офицеры, за глаза звали Левонтьева «неудобой», но в открытую упрекнуть его либо одернуть никто не решался: чином высок и родом знатен.
Вот и сейчас он, даже не замечая того, мешал своему коллеге генералу Семеону Иннокентьевичу Богусловскому, который, развалившись в кресле рядом с Левонтьевым, просматривал суворинское «Вечернее время»; мешал молодежи, толпившейся у рояля в надежде уговорить Анну Павлантьевну, юную дочь хозяина дома, спеть хотя бы парочку романсов, чтобы на какое-то время избавиться от необходимости поддерживать надоевший до противности разговор о войне, о революции, о дороговизне и еще о том, как солдаты-егеря и казаки, унтеры и даже офицеры пограничных гарнизонов распадаются на два лагеря: одни продолжают охранять границы России, несмотря ни на что, другие мародерничают и наживаются на сделках с контрабандистами, о чем с горечью писал Иннокентий Богусловский с Алая; и только Анна Павлантьевна готова была уступить просьбам молодых офицеров, даже бралась за крышку рояля, как вновь на всю гостиную звучал гневный голос Левонтьева-старшего:
— Вот умники! Ишь ты, технократию им подавай! Больше ничего не желаете?!
Все замолкали, пытаясь понять, кто ратует за так возмутившую генерала технократию: кадеты, большевики или эсеры? Но генерал Левонтьев затихал на несколько минут, чтобы снова в самый неподходящий момент воскликнуть:
— Что?! Мадам де Теб туда же?! Ну и ну — предсказатели. А уши-то видны! Ой, видны! Палестина им нужна. Палестина. А Гогенцоллернов — под корень. Оттого нации и скрестили штыки!
И опять торопливо отдернула руку от крышки рояля, словно обожглась или укололась током, Анна Павлантьевна и виновато потупила взор. До романсов ли, когда по всей Европе льется людская кровь лишь потому, что кому-то очень нужна Палестина. Она бы усмехнулась, если бы знала, что отец гневается по поводу предсказания газеты об исходе войны, которое, как уверялось в заметке, основано на библейских сказаниях и выводах из апокалипсиса. Какой-то заморский предсказатель безапелляционно утверждал, подкрепляя свой вывод еще и авторитетом знаменитой вещей старушки де Теб, что не пройдет и года, как война непременно окончится. И итог ее совершенно ясен: будет разрушена Оттоманская империя, потеряют былое могущество Гогенцоллерны, расчленится Австро-Венгрия, и получит независимость Палестина. Откуда знать молодой девушке, что идеологи Союза русского народа в наивной на вид заметке пытаются навязать обывателю свою оценку того, кому и зачем нужна вся эта ужасная мировая война.
Анна Павлантьевна любила, ее любимый стоял рядом, она хотела петь для него и лишь немного кокетничала, испытывая счастливое волнение от настойчивых просьб молодых мужчин спеть для них; но всякий раз, когда она делала вид, что уступает этим просьбам, отец мешал ей открыть крышку рояля и принуждал своими репликами думать о страдающих на фронте солдатах, о стрельбе на улицах, о шумливых толпах мужиков и баб, требующих хлеба и мира, о казачьих разъездах, о сборах средств для семей казаков, погибших при усмирении бунтовщиков… Мысли эти, однако, так же быстро улетучивались, как и возникали. Анна Павлантьевна жила сейчас своим счастьем. Она наслаждалась близостью Петра Богусловского, совсем недавно получившего чин прапорщика и оттого гордого своим мундиром, своей выправкой. Но вместе с тем и досадовала, что отец вбивает в ее безмятежную радость жесткие клинья суровой реальности взбесившегося мира.
Неловко чувствовали себя и жених Анны Павлантьевны, и его брат поручик Михаил Богусловский, и молодой юрист, только что получивший диплом, Владимир Иосифович Ткач.
— Полно-те, Анна Павлантьевна, пустячное — папашу своего слушать. Пусть их газету читает, мы же споем, — потрогав пальцами свои черные усы, упрашивал Владимир Ткач, влюбленно глядя на девушку. — И позвольте мне аккомпанировать.
— Нет-нет, я сама! — поспешно ответила Анна Павлантьевна и виновато посмотрела на Петра, словно извиняясь перед ним за назойливость Владимира Иосифовича. — Или — Петенька…
И тут громкий, полный искренней тоски голос прервал этот диалог:
— О, Россия! Удила ли ты закусила и пластаешься по ухабам да колдобинам?! Или ты зверь обезумевший, сжирающий собственное тело?! Воистину во гневе господь! Он карает Русь, как и Иерусалим.
— Эка, куда, батенька мой, махнул, — с добродушной ухмылкой произнес генерал Богусловский, который долго крепился, не отвечая на реплики, делал вид, что совершенно увлечен чтением газеты, но наконец не стерпел. — Эка, сравнил.
— Вполне справедливо, Семеон Иннокентьевич, сравнение. Весьма справедливо! — ответил Левонтьев, сердито глядя на Богусловского, словно пытаясь понять, отчего тот мешает ему читать и мыслить в свое удовольствие. — Римляне легионы свои к стенам Иерусалима подводят, а там иудеи сокровища храма и власть поделить не могут. Соплеменники друг друга уничтожают. А у нас разве иначе? Германцы — те же римляне — наглеют, а мы как в марте этого года закричали: «Да здравствует свободная Россия!», так и не закрываем рта. А видим же, видим, что властвует сегодня одно — жестокость. Не далее как на днях «Слово» воспело славу селянскому министру Чернову. И я вслед за газетой крикну: «Слава!» И поделом. Заслужил. Распустили мужика донельзя — управы на него нет. Сабурову я знавал в молодости, милая женщина, благотворительница, каких поискать по всей Руси, так над нею мужики измывались, на веревках ее таскали по деревне. Имение разграбили. Все порушили. И разве только в Самарской губернии такое?! Вся Россия сегодня — сплошной погром.