— Не сметь!
Костюков, повернувшийся на крик, прыгнул на коновода, как на врага заклятого, выбил карабин, рубанул, крякнув, оплеуху и запустил смачно трехэтажный мат. Сжался в жалкий комок казак, зарыдал горько, навзрыд.
— Слюнтяй! — зло обозвал Прохор казака и с остервенением принялся колотить прикладом по кольцу.
Появился наконец хозяин. Спросил угрюмо:
— Кто такие?
Ответил Прохор. Он лучше всех знал местный язык.
— Пограничники. Привезли вашу дочь и внука.
— Место замужней женщины в доме у мужа!
Терпеливо пояснил Костюков свою невиновность во всем случившемся, ибо не могли же они проехать мимо замерзающей роженицы, но хозяин дома, судя по голосу, еще молодой, полный сил, упрямо твердил:
— Вы убили мужа моей дочери. От вас все несчастье. В доме у меня места для вас нет.
— Возьмите хотя бы дочь с ребенком. Они замерзнут!
— Место жены в доме мужа.
Неизвестно, чем бы закончились переговоры, возможно, удалось бы переупрямить бездушного упрямца, но к казакам подошел от окраинного дома молодой мужчина в легком халате, едва запахнутом, не укрывавшем даже волосатой груди, в тюбетейке и в узконосых калошах, надетых на босу ногу.
— Мой дом, зеленые аскеры, — ваш дом. Гулистан станет дочерью моей матери, мне — сестрой.
Он взял из рук Богусловского женщину и пошагал, не оборачиваясь, к своему дому. Был уверен, что казаки примут его предложение без всяких возражений и препирательства.
И в самом деле, что им оставалось? Не замерзать же возле негостеприимной калитки?
Дехканин остановился лишь у своей калитки, передал роженицу Костюкову, распахнул калитку и, приложив руку к сердцу, пригласил:
— Входите.
Пропустил Костюкова, Богусловского и казака с ребенком на руках, взял поводья у коновода.
— Лошади — тоже моя забота. Входите во двор.
Безусловно, неразумно и рискованно было оставлять колей без своего догляду, но казаку сейчас было не до них. Он охотно поспешил в дом, хотя и понимал, что командиры могут выговорить ему за нерадивость.
Все, однако, обошлось. Костюков только сказал, обращаясь к обоим коноводам:
— Обогрейтесь чуток и обиходите коней.
Но через несколько минут, когда коноводы, получив свои полушубки, уже собирались идти к коням, вернулся хозяин дома и сообщил:
— Лошади ваши расседланы. Я дал им сена. Никого чужого к скотному двору мои собаки не пустят. Когда остынут, я их напою.
— Хорошо, — согласился Богусловский. — Пусть будет так.
— Меня зовут Кул, — представился хозяин дома. — Так назвали, чтобы обмануть злого джинна. Не мальчик появился на свет, а рука, недостойная внимания джинна. А если и напустит джинн какую скверну, то на руку. Потому рос я невредимым.
Говорил Кул с ухмылкой, словно подтрунивал и над наивными родителями, и над глупым джинном, которого так просто обвести вокруг пальца, сам же расстилал на одеяло, накрывавшее сандал, белый дастархан, ломал лепешки, ставил кишмиш и курагу, расставлял большие пиалы, в каких обычно подают шурпу. Затем вышел на террасу, принес огромный медный самовар, фыркавший из кругленьких отверстий в крышке паром, и принялся заваривать чай.
Когда же чай был заварен, Кул крикнул в соседнюю комнату, куда занесли ребенка и роженицу и где мать Кула хлопотала возле молодой женщины:
— Мать, веди к сандалу Гулистан. Ей тепло нужно. Сама тоже садись с нами.
Женщины за одним дастарханом с мужчинами — смертный грех не столько для мусульманина, сколько для мусульманки, но Кул не предполагал возможного отказа, ловко городил удобное изголовье для Гулистан из одеял и подушек, беря их из ниш, где они высились цветными пирамидами.
В комнату действительно вскоре вошли женщины. Гулистан утомленно и робко, словно не сама переставляла ноги, а делал это кто-то другой, без ее на то согласия. Рукавом платья она прикрывала лицо, второй рукой опиралась на мать Кула, которая причитала, моля милостивого аллаха не карать их безжалостно за грехопадение.
— Не стесняйся, — подбодрил Кул юную мать, потом стал внушать своей матери: — Сама же говоришь, что милостив аллах. Неужели же он прогневается, если родившая ребенка согреется. Или ему все равно, пусть мерзнет, пусть болеет…
— Не гневи, сынок, аллаха, — умоляюще попросила мать. — Не будь злоречив…
Богусловский и все казаки, понимая, как неуютно сейчас матери Кула и особенно Гулистан, какое душевное смятение она испытывает, сидели с уткнутыми в дастархан взглядами. Они и сами чувствовали себя неловко. Но что делать, если хозяин, их ангел-спаситель, хотел, чтобы все они пили чай за одним столом. Пусть так и будет. Первый барьер неловкости рухнул, как только Кул внес ребенка, укутанного теперь уже в ватное одеяло, и положил рядом с Гулистан. Она потянулась к своему ребенку, полностью открывая лицо, утомленно-бледное, но одухотворенное ласковой тревогой за сына, великой материнской любовью. Богусловский не мог оторвать взгляда от ее лица, и сейчас он не жалел ее, казавшуюся ему прежде беспомощной девочкой (не случайно и Кул назвал ее кыз-бала — девочка-ребенок), на долю которой так рано выпали столь тяжкие испытания, а любовался и восхищался ею.
И Костюков переживал подобное чувство, только еще острее, еще ощутимей, ибо он был «повивальной бабкой». Воскликнул вдохновенно Прохор:
— Богатырь, рожденный в пургу! Джигитом станет, казаком! Так и дадим ему имя — Батыр.
Гулистан благодарно глянула на Костюкова, потом, словно опомнившись, захватив широкий рукав, потянула руку к лицу. Но остановилась, подержала рукав у подбородка и, улыбнувшись, поправила выбившуюся из-под платка черную прядку волос.
Маленькая пауза покоя, вроде сбросили все с себя мешки-пятерики. И тут Кул решительно заявил:
— Сына Гулистан назовем Рашидом.
— Ты хотел сказать Абдурашидом, — пугливо возразила мать Кула. — Рашид — имя аллаха. Только он — направляющий на правильный путь, а люди его рабы, абды…
— Я, мать, сказал то, что хотел сказать. Гулистан не захотела стать рабыней. Она смогла перешагнуть через жестокость шариата, предпочла умереть свободной, чем жить в унижении. Она не захотела пополнить гарем брата Абсеитбека. Судьба послала ей спасителей, и вот она — живая и свободная. Сидит с нами и не прячет лица. Почему же сын свободной женщины должен стать рабом?! Он — Рашид. Рашид, сын пограничников. Рашид Кокаскеров. Так будет. Пусть отец Гулистан останется рабом, ибо он — трус! Бездушный трус!
Глаза Кула, мягкие, теплые, сейчас были полны гнева, но даже это не портило его доброго лица. Кул был красив в своем благородном гневе. Находись сейчас здесь отец Гулистан, Кул наверняка плюнул бы ему в лицо. Но вот он повернулся к Гулистан, и взгляд вмиг потеплел. Улыбнувшись смущенно, Кул спросил:
— Я не обидел тебя, оскорбив твоего отца?
— Не мне быть судьей отца, — потупившись, ответила Гулистан. — В великий судный день аллах спросит с него…
— Я бы с него сейчас спросил, — вмешался в разговор Костюков. — Дочь и внук замерзают, а он калитки открыть не желает! Кого боится?! Абсеитбека нет!
— Отец Гулистан проклял тот день, когда связался с Абсеитбеком. Я это сам слышал. Я хотел взять в жены Гулистан, копил калым. Она была мне обещана, но Абсеитбек заставил нарушить слово. Сластолюбец попрал шариат и коран, и небо не разверзлось, не поглотило его…
— Труп его выбросили джигиты рыбам на корм. Отлились ему горькие слезы обиженных. Он наказан, — возразил Костюков.
— Тогда его бросили, сегодня он — святой.
— В толк не могу взять, — искренне удивился Костюков. — Абсеитбек — и святой?
— Люди помнят зло, когда у них полные желудки. Не стало Абсеитбека, и тем, кто контрабандил с ним, нужно браться за кетмень, за пастушью палку, а привыкший к безделью работать не хочет.
«Метко весьма. Сама суть в его словах», — подумал Богусловский и усмехнулся, вспоминая, как пытался понять он, отчего контрабандисты, с явным удовольствием выбросившие труп Абсеитбека в речку, через какое-то время стали отзываться о своем бывшем главаре все почтительней и почтительней. Казаки докладывали ему об этом. Он даже думал, не пришел ли на место Абсеитбека кто-либо из его родственников. А все вот как просто. Абсеитбек был кормильцем многих. Хоть и жестоким, но кормильцем. А как теперь переиначивать жизнь? Не лучше ли лелеять прошлое да попытаться вернуть его с еще большими выгодами для себя?