— Передохнуть бы, — вроде советуясь с собой, молвил Костюков, — да некогда. До ночи внизу надо быть. — И, похлопав по взмыленной шее своего коня, спросил: — Сдюжим? — Сам же ответил: — Не можно не сдюжить.
И все же какое-то время они не осмеливались двинуться вперед, не верили в свои силы, со страхом глядели на петлястую дорогу, которую только с одной стороны ограждали каменные скалы. Поскользнись конь — и поминай как звали. Ни деревца, ни кустика, за что можно бы задержаться, даже ни одной скалы не выпирало из пухлого снега, которым был устлан крутой до головокружительности скат, обрывавшийся над бурной студеной речкой. А сугробы на дороге лежали частыми островерхими волнами.
— Пошли, — позвал Богусловский Костюкова. — Коней — в поводу.
Но сугробы, которые виделись с высоты перевала солидными, оказались совсем пустяковыми, и путники, воспрянув духом, прибавили шагу. Когда же самая крутая часть спуска осталась позади, сели на коней и к мосту через речку подъехали еще задолго до вечера.
— Успеем в кишлак до заката солнца, — определил Костюков. — Здесь и порысить можно.
И верно, речка словно разделяла два царства. Позади остались ветер, снег по пояс, а здесь — безветрие, припорошенные скалы с густыми кустами боярышника и редкими, но внушительными ореховыми деревьями, на которых еще оставались прошлогодние листья, крупные, будто живые. И дорога от моста, еще какое-то время прикрытая мягким снегом, дальше очищалась от него вовсе. Да и кони, почуяв близкое жилье, повеселели, приободрились. Отчего же не порысить?
Вначале они увидели прозрачные столбы дыма, которые будто подпирали небо, упираясь в него, сливаясь с ним, а когда поднялись на взгорок, то и сам кишлак. Большой, сотни на две дворов, обнесенных высокими крепкими дувалами. На узких улочках ни одного прохожего.
— Не проехать ли нам без остановки? — предложил Богусловский. — У мазара заночуем.
Мазар, о котором сказал Богусловский, был могилой какого-то безвестного суфия. Никем она не почиталась, но лет десять назад на месте захоронения пробился ключ, и тогда мулла объявил могилу священной. По его указанию правоверные близлежащих кишлаков построили над могилой часовню, высокую, с куполом, как у мечети, с четырьмя миниатюрными минаретами (в народе подобные надгробные памятники называют муллушками), огородили большой участок земли вокруг муллушки высоким дувалом, а во дворе вырыли хауз[31] — так образовался Суфи-мазар, входили в который верующие лишь по большим религиозным праздникам только вслед за муллой и только после того, как положат монету на медный поднос либо пообещают пожертвовать в пользу мечети барашка или даже теленка. За тахарат — новый садака. Если верующий приходил к мазару в обыденный день, он совершал омовение беспошлинно, в выведенном из хауза за дувал арыке у большого орехового дерева, тут же молился, затем отрывал полоску от полы своего халата и привязывал ее к какой-нибудь ветке. И будет висеть этот лоскутик рядом с бесчисленным множеством таких же цветных лоскутков, пока не обветшает и не растреплет его ветер.
Туда, к этому дереву, где была вода, чтобы напоить коней и напиться самим, где можно развести костерок и вскипятить чаю, предложил ехать Богусловский, не привлекая в кишлаке к себе внимания. Но Костюков возразил:
— Не откажут дехкане-бедняки, думаю. Мы же к мулле не станем стучаться. Такие, как Кул, и здесь имеются. Это уж факт.
Не стал настаивать на своем Богусловский. Прохор сам из крестьян, ему ли не знать души крестьянской. Подумал к тому же, что вдруг удастся собрать десяток дехкан и рассказать им о новой власти, о ее декретах. Да и привлекательней отдохнуть за сандалом, чем у костра.
Ох и пожалел потом Богусловский, что поддался всем этим соблазнам.
Костюков постучал в одну калитку — молчание. Постучал во вторую — молчание, а когда подъехали к третьей, выбрав самый неприглядный, подъеденный солончаком дувал, увидели муллу. Он почти бежал, забыв о степенности. Полы его тонкого белого халата раскрылились, как у боевого петуха перед схваткой, да и сам он, замени ему белую чалму на красную, походил бы вовсе на петуха, которого уже выпустил хозяин на круг и который теперь отрешен от всего и видит перед собой только противника. Смять его нужно, заклевать — и больше ничего.
— Давайте-ка, Прохор, поспешим отсюда, — непререкаемо предложил Богусловский и пустил коня рысью по узкой пыльной улочке.
Они отъехали совсем недалеко от села и услышали зычный, не хуже муэдзиновского, голос муллы, скликающего с минарета правоверных на площадь.
— Погоню еще устроят, — остановив коня и пытаясь понять, что кричит мулла, проговорил Костюков, но так и не разобрал ни слова из распевного крика. Успокоил себя: — Мы же им никакого лиха не сотворили.
— Не в нас, Прохор, дело. Погоня вполне возможна. Думаю, у Суфи-мазара не следует останавливаться.
— Ну нет, Иннокентий Семеонович, у мазара мы остановимся непременно, — запротивился Костюков. Тон его походил скорее на тон командира, разговаривающего с подчиненным. — Только там остановимся. — И, не давая Богусловскому что-либо возразить, продолжил так же упрямо: — Ты извини меня, Иннокентий Семеонович, что нахальствую, но жизнь — это дороже субординаций разных… Как я прикидываю? В кишлаке кони тоже есть. И добрые кони. Не ускакать нам от них никак. А так: углядим погоню, в мазаре укроемся, поведем переговоры. Глядишь — выгадаем чего. Да и отстреляться сможем. Все порядком и пойдет.
Разумно и не лишено логики. Как Богусловскому не согласиться?
Дорога круто повернула влево от бурливой со скальными берегами речки и сразу же распрямила, как прибитая змея, свои изгибы, рассекая наполовину поначалу узкую долину, которая чем дальше, тем раскидывалась вольготней, и уже не хилый боярышник с редкими ореховыми деревьями лепился по склонам, а виделись тугие рощи то из раскидистых седостволых карагачей, то из таких же могучих орехов, а то из стройной джуды[32] — начиналась та, присущая только долинам, благодать, когда все чрезмерно могуче, все пышно, все врасхлест… Богусловский пустил коня размашистой рысью, а когда до мазара, который, они знали это, возникнет вдруг, словно вынырнет из рощи, осталось с полкилометра, перешел на шаг. Пусть поостынут кони, чтобы не опоить их.
Миновали молодую ореховую рощицу, и сразу же перед всадниками открылся мазар — столетнее ореховое дерево на отшибе, примостившийся к нему высокий дувал, за которым бугрилось пузо купола, а над ним нелепо торчали тонкие, словно обглоданные кости, минареты.
— Давай, командир, чуток слевим. Вон у тех кусточков станем, — предложил Костюков. — Арык туда бежит.
Разумно. От мазара метров двести, никто не обвинит в святотатстве, если костер развести да коней на арканах пустить пощипать прошлогоднюю траву. Важно и то, что от кустарника виден большой участок дороги от кишлака. Свернули к кустарнику и вскоре уже, ослабив подпруги, растирали жгутами ноги и крупы лошадей, а те нетерпеливо тянули к воде.
— Не дури, — уговаривал Костюков своего коня. — Успеешь напиться. Остынь чуток. Вот расседлаю, тогда уж…
— Думаю, повременим с расседлыванием часок-другой, — возразил Богусловский. — Неспроста же мулла созывал прихожан своих.
— И то правда, — согласился Костюков и добавил: — Пока кони остынут, я к мазару сбегаю. Осмотрю, что к чему. Ладно?
— Конечно, конечно, я тут пригляжу.
Вернулся Костюков довольный. У него родилась идея: укрыться на ночь в мазаре. Если будет погоня, то наверняка пройдет мимо. Никто не подумает, что казаки в мазаре.
— Велик риск, — усомнился Богусловский. — Пощады не жди, если обнаружится святотатство.
— Конечно. Только я так размышляю: и теперь, если догонят, пловом угощать не станут. Тут так: либо пан, либо пропал.
И на этот раз согласился Богусловский с доводами Прохора Костюкова. Попоили коней, сами напились, наполнили фляжки и, подтянув подпруги, вскочили в седла.