Как все петровские соратники, бригадир любил живое и общее дело, но все большие дела в России, казалось, прекратились после кончины великого государя. При Екатерине и Петре II Россией правили временщики — сначала Меншиков, затем Долгорукие, а для них важным было не общее дело, важным был собственный интерес. И новые люди остро ощущали этот отход от общего дела, направленного к счастью и приращению Российского государства. Ранее они служили этому делу и за свой ум, толковость, умелость, отвагу получали чины и звания, обходили высокородных по службе. При временщиках всё кончилось. Треть офицеров была распущена по домам за ненадобностью, армия сокращена, флот захирел, продолжающаяся дальняя и малая война с Персией не приносила ни лавров, ни славы. Все реформы были вдруг приостановлены, и недавно бурлящая, полная силы и великих замыслов Россия словно села на мель. Самодержавная власть при Петре Великом опережала своё время, а при наследниках стала отставать от него. Вот отчего у многих петровских сподвижников, а их были ещё тысячи, рождалась мысль, что самодержавную власть надобно ограничить, не допустить, дабы страной и впредь правили фавориты. Только если Голицын хотел ограничить самодержавие из аристократической гордости, Козлов и ему подобные хотели это сделать ради общего служения государству Российскому. Но на какой-то час их интерес сошёлся, и когда Козлов спорил на собрании у Черкасского с Татищевым, он спорил от чистого сердца, а не потому, что был верным сторонником старого боярина Голицына.
Вспомнив тот спор и находя всё новые доказательства своей правоты, которые он тогда не успел привести Татищеву, бригадир сердито потушил свою трубочку и снова нырнул под тяжёлый ямщицкий тулуп и бобровую боярскую шубу. Стало тепло, покойно. Сани на заснеженной дороге плавно поднимались и опускались с сугроба на сугроб, и под эту убаюкивающую качку бригадир и не заметил, как провалился в глубокий и сладкий сон.
Проснулся он от ругани ямщика и Васькиных причитаний. Сани стояли неподвижно, лошади брюхом сели на глубокий снег. Вечерело.
— Эвон снега навалило! Пока обоз чей-то дорогу не пробьёт, в жисть не проехать! — причитал Васька.
— Что же, нам и ночевать среди дороги? — сердито спросил бригадир ямщика.
— Зачем же ночевать? Здесь ночевать, барин, негоже. — Ямщик прищурился, хитро взглянул на офицера. — Тут, в версте от дороги, богатейшее имение вдовицы одной есть, княгини Засекиной. Только что просёлок ихний проехали. Там людишки весь проезд уже расчистили. Путь верный.
— Чёрт с тобой, вези куда знаешь! — рассердился Козлов и снова нырнул под тулуп.
Но спать уже не мог. Вновь перед глазами стояла тревожная, полная слухов и открытых споров Москва, где решались сейчас судьбы Российского государства. И снова пришла мысль, что, может, зря он в сей решающий час согласился мчаться за сотни вёрст от столицы — как бы не упустить свой случай. Ну да и в поездке есть свой резон. Удержатся верховники у власти, князь Дмитрий сей услуги, чай, не забудет. Кто-кто, а Голицыны умели ценить верных людей — это бригадир знал по своей службе у фельдмаршала.
Козлов сердито засопел, вынырнув из-под шуб и тулупа, крикнул: «Васька, трубку!» Васька, сидевший бок о бок с ямщиком, весело обернулся, подал трубочку. Морозец крепко пощипывал щёки, нос, уши, которые никак не закрывала форменная треуголка. С окрестных полей и пажитей поднимался морозный туман. Однако лошади весело бежали по твёрдому расчищенному зимнику, и скоро ямщик как бы в радостном изумлении воскликнул: «Да вот и Засекино!», указывая кнутом на многие десятки черневших за замерзшей рекой изб. Село Засекино, судя по всему, было-таки изрядное. Но сани свернули не к селу, а налево и выехали на берёзовую аллею, ведущую к стоявшим на холме барским хоромам.
— Княгинюшка-то здешняя любит гостей принимать да потчевать! Скучно ей одной, право! — Ямщик, повернувшись к бригадиру, весело оскалил сахарные зубы в беспечальной улыбке.
— Как ты смеешь так о барыне судачить! — поднял было бригадир офицерскую трость, но тут же опустил, потому как вдруг обожгла мысль: «А вдруг здесь твоё семейное счастье?» В свои сорок лет бригадир всё ещё был холост — жениться мешали беспрестанные походы и царёва служба.
На широком барском подворье незваного гостя встретили приветливо. Подбежавшие холопы быстро распрягли лошадей и увели ямщика в людскую избу, денщика в поварню, а степенный и важный старик, отрекомендовавшись здешним управляющим Степаном Фёдоровичем, пригласил господина офицера от имени княгини в боярские хоромы отужинать чем Бог послал. Хоромы и впрямь были боярские, сложены ещё при царе Алексее Михайловиче Тишайшем из могучих дубовых брёвен, столь крепко пригнанных одно к одному, что никакой мороз дому сему был не страшен.
В знак особого уважения к гостю (бригадирский чин деревня почитала наравне с генеральским) сама княгиня, дородная и нарумяненная женщина, на вид лет сорока, в высоком русском кокошнике и широкой телогрее, лебёдушкой выплыла на высокое крыльцо и встретила гостя по старинному обычаю — из своих рук поднесла ему пышный каравай домашнего, ещё тёплого хлеба и солонку с солью. Эта нежданная хлеб-соль тронула какие-то заветные струны в сердце Алёши Козлова — вспомнилась незнамо отчего покойная матушка, которая вот так же хлебом и солью потчевала дорогих гостей в их новгородской деревне. Растрогавшись, он забыл все европейские политесы и троекратно облобызал княгиню.
«Эге, а щёки-то наша княгинюшка-то никак свёклой натирает!» — через минуту рассмеялся бригадир про себя, входя вслед за хозяйкой в низкую, но просторную горницу и оглядываясь по сторонам с изумлением, точно он перенёсся из восемнадцатого века во времена первых Романовых.
Не только Святой угол, но вся горница была уставлена иконами и лампадками, длинные прадедовские лавки вдоль стен застелены белой холстиной, а задник высокой русской печи, выходивший в горницу, расписанным лазорем, и среди дивных лазоревых цветов мирно паслись голубые единороги. «Отпей, батюшка, с дороги медку домашнего, потешь сердце ретивое с моими соседями любезными, а я помолюсь у себя в молельне за твоё здравие, да и к вечернему застолью всех вас позову!» Голос у княгини был глубокий, с горловыми переливами, задушевный голос, и голос тот бригадиру понравился. Деревенские знакомцы княгини, Никодим Гаврилыч и Феофил Ипатыч, по старинному обычаю в пояс поклонились новому гостю, представились. Затем Феофил Ипатыч — низенький, тучный, румянощёкий весельчак, предложил выпить медку, который у княгинюшки Авдотьи в этом году недурен, а Никодим Гаврилыч сел под образа и воззрился на бригадира с явной неприязнью.
«Эге, да ты никак, братец, жених!» — с насмешкой оглядел бригадир сухопарого и долговязого Никодима Гавриловича, похожего на лысую цаплю.
Тем временем Феофил Ипатыч колобком катался вокруг нового гостя, самолично наливал ему в кубок огненного мёда, с видимой жадностью расспрашивал о Москве.
— Я ведь и сам, признаюсь, при государе Петре Алексеевиче десять лет прослужил в Москве по канцелярской части и даже удостоен офицерского чина по Табели о рангах.
— Тоже мне, офицерский чин — коллежский регистратор! Бумагомаратель ты, а не офицер! — бросил из своего угла презрительно Никодим Гаврилыч.
— А у вас и того нет! Отвертелись за своими мнимыми хворями от царёвой службы, а теперь туда же — жениться на Авдотье Петровне! Да она и смотреть-то на вас не хочет, лебедь наша белая! — ответил Феофил Ипатыч.
— Да уж не вы ли её прельстили, с брюхом-то своим? — воинственно привстал со скамьи Никодим Гаврилыч.
— Полноте, все мы начинали с малого! — примирительно сказал бригадир и, дабы утихомирить враждующих женихов, принялся рассказывать о нынешнем московском смятении. То ли медок был крепок, то ли снова вспомнилась гудящая, как улей, Москва, но Алексей Козлов с такой горячностью стал выкладывать московские новости, что на другой день себе удивлялся: и чего распустил язык перед деревенщиной? Но тогда его словно понесло.