— Эй, малец! Подь сюда! Да иди, не бойся.
Сквозь прутья редкой ограды увидал настоящего большого солдата в серой шинели и с голубой фуражкой на голове.
«Неужели это он со мной говорит?» — подумал я, замирая от радости, и, вскочив на ноги, подошел к забору.
— Ты молодчага, парень, — сказал солдат. — Сразу видно, что будешь военным… Есть у тебе это, братуха, в шагу.
«Еще бы», — подумал я и покраснел до ушей.
— Ты, конечно, видишь — вон там сапожки стоять господские, — продолжал солдат. — А надо тебе сказать спервоначалу, что я есть, стало быть, сапожник.
Солдат важно подбоченился и закрутил коричневый свой, прокуренный, колючий и длинный ус.
— Так вот, брательник, эти самые сапожки их благородие заказали мне починить. Только господин поручик, я знаю, сплять. Не годица их будить — осерчають. Что, думаю, когда бы панич мне их сюда принес?
Миг — и я уже у цели. В руках чувствую мягкость их кожи… Даже не верится как-то, что я их только что держал. Солдат ухмыльнулся и поблагодарил.
— Ох, молодчага! — сказал он на прощанье. — Прямо Скобелев, накажи меня Бог!
А через полчаса, когда вышедший во двор денщик не нашел сапог на месте, в доме поднялась паника.
— В дисциплинарный батальон!.. Запорю! — кипятился выбежавший в одних носках поручик. — Сгною на гауптвахте!.. Отдам под суд!
И когда выяснилось все дело (отец сначала порол, а потом уже сажал в кладовую), когда остался я один, в темноте, на груде сваленной в беспорядке старой комнатной рухляди — слезы потоком брызнули из глаз и в первый раз поколебалась детская вера.
Вера в людей и в людскую правду.
2
И вот у меня собственные сапоги, такие же, как у солдат, остроносые и с высокими голенищами.
Сегодня я их в первый раз надел — сегодня вступительные экзамены.
В маленьком скверике, напротив гимназии, отец усадил меня на скамью и напоследок стал экзаменовать.
— При ком крестилась Русь? Опять не знаешь? Смотри, чтобы я тебе сейчас же не надрал уши!
Я гляжу на кончики сапог и думаю: «Зимой хорошо будет в таких вот на коньках кататься…»
— Тэкс… Теперь молитвы.
— «Царю небесный, — говорю я вяло. — Иже везде сый…»
Тонкие пальцы отца больно впиваются в ухо:
— А-а! Не знаешь? Не выучил?
И, наклонившись к самому моему лицу, так что я вижу побагровевшую его шею, выпирающую из узкого воротника, дергая за ухо в такт своему шипящему голосу, говорит:
— «Царю небесный»… скотина… «Утешителю»… негодяй… «души истины»… мерзавец… «Иже везде сый и вся исполняяй»… Осрамить меня хочешь, лентяй?
Острый ноготь больно впивается в ухо.
Но я терплю и сдерживаю слезы.
Ведь на ногах сапоги… Настоящие сапоги, как у взрослых!
3
Гимназия. Я принят.
В классах все странное и все поражает.
Пахнут парты свежим клеем и краской. На стене пестрая карта Америки и портреты русских поэтов.
Толстый учитель словесности Андрей Андреич косится в журнал и вызывает по фамилиям.
— Иди, — шепчет сосед по парте. — Иди же скорей. Тебя вызвал.
Пошатываясь от волнения, пробираюсь к далекой кафедре. Вблизи лицо у Андрей Андреича еще страшнее и внушительнее. Маленькие круглые глаза впиваются острым взглядом:
— Ну-с, хорошо, молодой человек. Вы вот мне просклоняйте…
Скользит глазами по черной моей гимназической тужурке и останавливается на ногах:
— Вы вот просклоняйте… Ну, скажем, сапоги.
— Именительный — сапоги, — говорю я, бледнея. — Родительный — сапогов…
— Довольно. Не знаете. Очень плохо. Да, очень плохо.
— Сапогей, — бормочу я срывающимся голосом. — Дательный — сапогам…
— Довольно. Садитесь, — холодно говорит Андрей Андреич. — Для первого раза ставлю вам двойку. Следовало бы сразу единицу закатить.
«Сапогей… сапогов… — думаю я, усевшись на место. — Сапогами… о сапога… гах».
На темной полированной поверхности парты вижу сквозь пальцы белое пятно собственного носа. Слезы одна за другой падают вниз, скользят по лицу и останавливаются на подбородке.
4
«Милый читатель! Любили ли вы когда-нибудь до самозабвения и безумства? Спешили ли вы на свидание в тихий полночный час, когда все спит — и человек, и зверь, и птица, а Бог один величаво сотрясает ризу…»
Впрочем, этот кусочек из Гоголя. Но ведь лучше Гоголя и не опишешь.
Знаете ли вы сладость первого поцелуя? Голова кружится целую неделю. Вы бредете по улице, никого не замечая. Вы в тумане, и вокруг вас туман.
— Ав! Ав!.. Ава-ва-ва-ва!..
— Сударыня! Простите! Прошу вас… Ей-Богу, нечаянно… Я, кажется, отдавил вам ногу…
Вы вежливо снимаете шляпу и с разгону наталкиваетесь на телеграфный столб. В ушах звенит тысячью колоколов: бом, бом, бом!..
О, музыка любви! Ничто не в силах заглушить тебя.
А потом студенческая столовка. Задумчиво размешиваете вы в тарелке супа десятую ложку соли.
Потом наливаете из стоящего рядом графина полстакана уксуса. Вы пьете медленными глотками и думаете о ней. Вы думаете о ней…
В таком состоянии пришел я к любимой девушке.
— Ты… — сказала Любочка, покосившись куда-то в сторону. И вдруг, взвизгнув, бросилась ко мне на шею. — Ах, как хорошо, что пришел! Милый! Я сегодня совсем одна… Тетя ушла на целый день к Лузиным.
И, положив мне на плечо руку, тихо и значительно пропела:
Не уходи, не покидай,
Ты видишь, я совсем одна.
Я обхватил ее обеими руками и исступленно стал целовать.
И вдруг я увидел…
Рядом с кроватью из-под дверной портьеры выглядывали наполовину скрытые сапоги. Они стояли носками наружу… Большие, мужские, офицерские сапоги.
Потом один сапог медленно пополз в глубь оттопыренной портьеры.
— Сапоги! — вскричал я в диком ужасе. — Сапоги!
Лицо у Любочки вдруг презрительно сморщилось, а в глазах появился незнакомый мне холодный огонек.
Вне себя я выбежал на улицу, задыхаясь, вошел в чью-то темную подворотню и до глубокой ночи простоял, прислонившись к сырой стене.
5
— Как ты шьешь? Всю дратву хотишь мне спортить? Надоть шилом спервоначалу проколупать. И опять иголку ты не так держишь…
Мой хозяин, сапожник, так же как и я, русский беженец. В маленькой чешской деревушке мы чиним обувь — с утра до вечера стучим молотками.
— Здесь тоже латку поставить, Мефодий Иваныч? — спрашиваю я, протягивая сапог.
— Нет. Ты лучше холявы натяни на колодку.
Мефодий Иваныч курит свою излюбленную носогрейку и говорит:
— Был у мине парнишка один в подмастерьях. Земляк мой, значит, из Адеса. Ах и шил же он, стервец! Прямо не руки — золото. Бывало, так отделаить рантом штиблет или, скажем, сапожки… Глянешь — на удивление. Ровно писатель какой, истинное слово!
Я слушаю, постукивая молотком, и грустно думаю: «Нет, не научиться мне этому делу. Не научиться. Здесь действительно нужен талант».
И я ухожу от сапожника.
Ночую на бульваре в Праге, голодаю и пишу роман. Огрызком карандаша на обрывке бумаги я изображаю жизнь богатого графа, влюбленного в игуменью монастыря.
«У нее были синие, синие глаза, как небо, и высокая упругая грудь… Заходящее солнце косыми лучами освещало стены монастыря… Падал белый пушистый снег.
— Граф! — сказала игуменья. — Милый граф! Я вас ужасно люблю…»
Да, роман был хорош. Я это почувствовал сразу.
В редакции «Чужими путями» просили наведаться через неделю.
С бьющимся сердцем переступил я порог редакции в назначенный срок. Толстенький редактор поднялся навстречу.
— А… вы… — любезно сказал он. — Вот хорошо, что зашли.
Я торжествующе взглянул на редакторского секретаря, ехидно ухмылявшегося в кулак.
— Только вот, к сожалению, не подошло. К нашему журналу не подошло.
Редактор мягко взял меня за пуговицу и, словно извиняясь, кротко заглянул в лицо: