«Эх, — думаю, — Европа!»
И снова привиделась мне она в таком очаровательном виде! Улички чисто подметены. И аккуратные пассажиры проходят. И на каждом квартале фонарик горит…
Оторвался я от сугроба. И сразу пришел к заключению: замерзаю на чужой стороне.
Теперь так явственно услышал звон колокольный. Неужто погибнуть у самых дверей? Горькое показалось мне это занятие. Между тем подымусь — и опять упаду. И опять-таки продолжаю движение тела по прямой линии.
«Нет, — думаю, — не сдамся».
И замечаю, совсем рассвело. А звон все ближе — вот где-то совсем тут. И вдруг оборвался. И в эту самую минуту увидел я монастырское здание. Сразу откуда-то бодрость взялась, меньше чем в пять минут добрел я до ворот и прямо во двор вступил монастырский. Вижу, монашки толпятся — в церковь идут. Ахнули они, завидя мое присутствие. И все моментально от меня отвернулись. Слышу, смеются тихонько и толкают друг дружку. Остановился я в нерешительности посередине двора. Наконец подбежала ко мне одна из этих монашек.
— Бесстыдник! — говорит. — Нате, хоть рясой прикройтесть!..
Накинул я моментально поданную мне рясу и голову клобуком прикрыл. Подошли они тогда ко мне, стали наперебой расспрашивать. А я, понятно, дрожу от холода, и даже говорить не могу. Одно только сообразил — русский это монастырь, потому говорят все по-русски. И вдруг выходит из-за угла старушонка в монашеском одеянии. Важно так идет по двору, и палочка у нее в руках кривая. Увидали ее монашки и мигом от меня отшатнулись. Слышу, шепчут промеж собой:
— Мать игуменья идет.
Подошла ко мне эта самая игуменья и остановилась.
— Ты это что, — спрашивает, — дочь моя, ходишь босая?
Растерялся я, понятно, при виде духовной особы.
— Это, — говорю, — меня ограбили на границе. Гришка Цыган ограбил.
Покачала головой игуменья, и глаза у нее, замечаю, добрые. Снял я тогда клобук с головы — мешал он мне очень. И вдруг как отшатнется она от меня и стала поспешно креститься.
— Сгинь, — говорит, — сатана!
Даже обиделся я на такое напрасное обхождение. Почти до слез взволновался. А она машет руками.
— Сгинь! — кричит. — Не искушай!
Посмотрел я тогда на нее выразительным взором.
— Зачем, — говорю, — оскорбляете постороннюю личность? И что я вам сделал плохого?
И только она меня палкой ударила.
— Сатана! — кричит. — Пропади!
Тут уж не выдержал я и горько заплакал. Обступили меня монашки со всех сторон. Слышу, объясняют игуменье произошедший факт.
— С той стороны, — говорят, — мужчина этот явился. Должно быть, от большевиков убежал.
Выслушала их мать игуменья и первая ко мне подошла.
— Прости, — говорит, — меня, грешную. Бородой ты своей испугал. Совершенно как у лукавого бороденка твоя.
А я, конечно, трясусь на снегу, с ноги на ногу перескакиваю.
— Отведите его в кухню, — говорит мать игуменья. — Да пошлите за одеждой кого в деревню. Потому не годится ему быть в таком обольстительном виде.
Действительно, как была эта ряса дырявая, сам я понимал неудобство внешнего вида. Зато как очутился в теплой кухоньке, сразу повеселел. Чаю мне налили горячего и вином угостили. И стала меня мать игуменья обо всем расспрашивать обстоятельно и участливо, от души. И как рассказал я ей свою судьбу — даже прослезилась благочестивая женщина.
— А теперь, — говорит, — мы все уйдем, ты же надень штаны и рубаху.
Принесли мне молдаванские брюки и то же самое ботиночки на ранту. Переоделся я за печкой. И сразу приободрился. Потому европейское что-то почувствовал в таком аккуратном виде. Только вот еще что меня смущало: какая же это, например, Европа, раз монастырь здесь русский находится? И как пришла опять мать игуменья, то спросил я ее об этом. Прервала она мою речь, головой замотала:
— Тише говори. У румынцев уши большие.
И шепчет мне:
— Русская это земля, а только овладели ей эти самые румынцы и обокрали казну.
Возмутился я.
— Это, — говорю, — бандитизм! Провокаторы они после этого и кулацкий элемент государства!
Зашикала на меня мать игуменья:
— Ради Христа, будь потише.
Ну а я, понятно, взволнованный таким непорядком.
— Это, — кричу, — уголовный закон и вообще буржуазные предрассудки!
Вдруг слышу, звякнуло что-то у двери. Закрестилась мать игуменья и даже побелела в лице. И сейчас же, слышим, стучат.
— Открой уж, — говорит мать игуменья. — Должно быть, выследили тебя.
И сама между тем трясется. Открыл я дверь и вижу — входят солдаты. В голубых они, понятно, мундирчиках и пуговицы золотые, а только на ногах у них лапти.
Подошел передний ко мне, остановился и смотрит.
Усы у него черные, закрученные в гору, и сам черномазый, вроде цыгана. Ну а все-таки поклонился я им по-благородному, потому, думаю, как-никак европейцы. А передний меня ухватил за волосы и коленкой из комнаты вышиб. И как упал я в снег, так он меня еще сверху прикладом. И сам же поднял с земли. Удобней ему было меня избивать в стоячем положении тела. И что-то кричит на меня опять-таки по-иностранному. Ошалел я совсем, даже спервоначалу боли не слышу. Тут подошел ко мне сбоку низенький такой солдатик, смеется что-то. И не успел я еще рассмотреть его, как он меня в ухо ударил. Упал я опять-таки в снег. И мысль промелькнула печальная: «Вот она, эта самая Европа…»
Однако уморились они скоро от избиения, показывают — иди, мол, за нами. Поднялся я с земли, кое-как за ними следую, хромоту ощутил в ногах. Провели они меня через всю деревню и наконец остановились перед низенькой хатой. Флаг развевался над хатой, и ясно мне стало: общественное это учреждение. Действительно, канцелярия в первой комнате устроена, а дальше дверь под замком и с решеткой. Открыли они эту самую дверь и втолкнули меня в темную комнату. Поразило меня отсутствие световых лучей. «Хоть бы окно, — думаю, — какое-нибудь отыскалось». Ступил я шаг — и сразу головой в стенку. И вдруг в углу свечечка вспыхнула.
— Сюда, — кричат, — товарищ!
На самом деле людские фигуры в углу обнаружились. Двое их там устроилось на соломе. Рассмотрел я: нестарые парни и в приличных костюмчиках. И сразу к ним обратился:
— Вы кто такие будете?
— Беженцы, — говорят, — мы. В Россию бежим.
Обрадовался я такому совпадению.
— И я, — говорю, — то же самое, беженец. Из России бегу.
И уж, понятно, разговорились. Обходительные оказались люди. Как улегся я на сон грядущий рядышком с ними, то задал им, конечно, несколько научных вопросов. Очень меня заинтересовала европейская жизнь. Рассказали они с охотой.
— По разному, — говорят, — Европа выглядит. Каждая страна отличается, безусловно. Например, взять Мадьярию… В мадьярских тюрьмах не кормят вовсе, хотя и не бьют. А в голландской тюрьме только сыр дают и работать приказывают. У немцев то же самое заставляют плести корзины. Который обчищает пруты, а остальные плетут. Хуже всего, понятно, в Румынии. Мамалыгу дают на обед и, кроме того, избивают.
— Ну а как, — спрашиваю, — по внутреннему виду впечатлительность от Европы?
— А на этот счет, — говорят, — неважно. Машинами они улицы подметают. Если предлагаешь по-нашему, метелкой, — вовсе смеются. Хотя вот служанки ихние почище наших будут. Прийдешь к ней на ночную прогулку и даже испугаешься — прямо-таки барыня в перинах лежит. Которые из нас не выдержали соблазна и даже поженились.
И долго они мне еще рассказывали о западноевропейской жизни. Всего теперь не упомню.
Наутро перевели их куда-то в другое место, и уж больше я с ними не встречался. Остался я один в камере и моментально предался мечтам.
«Какой, — думаю, — простор передо мной! Прямо-таки выхожу на большую европейскую дорогу. Лишь бы только получить свободное местожительство».
Однако сам я себе, как оказалось, напортил, и даже впоследствии пострадал. Вызвали меня под вечер наверх, в канцелярию. Гляжу, сидит за столом приятный по виду господин, солидный такой и на преподавателя похож — линейку в руке держит. По-русски он обратился.