XIII
У Кравцова бывало не раз, что из давно позабытых дней возникал на мгновенье какой-нибудь отдельный момент, одна какая-нибудь мелкая и незначительная деталь, тщательно сохраненная памятью. То вдруг он видел снежное поле с голубым санным следом, ведущим через дорогу, и справа на пригорке обледенелый кустик травы, пошатывающийся во все стороны, — видение двадцатилетней давности, пронесенное неизвестно зачем через годы революции и войны, — то летнюю грозу с шумящим за окном ливнем и цинковый желоб на углу дома, выплевывающий с однообразным цоканьем мутную струйку воды… И когда он хотел связать эти воспоминания с определенным периодом своей жизни, он только еще больше их уточнял, словно бы кто шутя издевался над его попыткой.
«Почему же я помню все это? — удивляясь, думал Кравцов. — И не как-нибудь помню, а именно так…»
И он уже видел не только дождевой желоб, но и ту давнюю лужу, подернутую ветреной рябью, и розового червя, извивающегося на ее неглубоком дне, все то, что могло бы восхитить современного беллетриста и что казалось ему непостижимой тайной. Ведь этого нельзя было рассказать даже Наденьке. Он впервые теперь осознал, что в душе у него есть отдельная, ему одному известная область, таинственная перегородка, уединяющая его от остальных. И когда он пытался ввести туда Наденьку, она только улыбалась в ответ на его слова, ибо слова были бессильны передать то, что он чувствовал, они лежали в одной плоскости, подобно тщательно вымеренным геометрическим фигурам.
— Ты действительно странный… странный, — смеясь, повторяла Наденька.
И было заметно по ее лицу, что она не понимала того, что он пытался ей объяснить. Сначала это его испугало. Потом он стал находить особое удовольствие в том, что у него есть скрытый ото всех тайник, куда можно было складывать свои сокровенные мысли. По вечерам, у себя в комнате, он подолгу мечтал впотьмах, припоминая последнюю встречу, воссоздавая только что промелькнувший день — деревья, дома, облака, глухую аллею парка, скамью, на которой они сидели вдвоем, великолепную ночную бабочку, спугнутую ими по дороге со ствола старого дерева (он тогда же подумал, что это, должно быть, Красная орденская лента), и то, как она нервно кружила в воздухе, зигзагами спускаясь вниз.
Потом они шли по аллее, освещенные пламенем заката; летучая мышь, вылетевшая не в пору рано, рисовалась своей чертоподобной головкой на совершенно еще светлом небесном фоне. Наконец они остановились.
«И вот тогда, вот тогда…» — думал Кравцов со стесненным дыханием и почти пугаясь собственных мыслей.
С запечатленной навеки ясностью он увидел вырез ее летнего платья и под ним, из-за легчайшего кружева, небольшие круглые груди. Он их увидел случайно, опустив вниз глаза.
«И я не должен об этом думать», — убеждал себя мысленно Кравцов…
Но все-таки он продолжал думать об этом. Он уже хранил в памяти карамельный вкус ее поцелуев, упругую податливость губ, и в нем росло пугающее его чувство. Однажды, когда они сидели вдвоем в укромном уголке Чисмеджиу, Наденька вдруг сказала:
— Мне кажется, что нам пора подумать о будущем.
На щеках ее проступил легкий румянец.
— Да, да, — быстро согласился Кравцов. — Мы могли бы… наконец пожениться. Я утром переговорю со священником.
Но она смущенно расхохоталась:
— Какой же ты глупый!
— Нет, почему? — растерялся Кравцов. — Мы можем найти подходящую квартиру. Собственно, даже комнату, большую и для двоих.
Воображение тотчас же нарисовало ему эту комнату и в уголке у окна Наденькин туалетный столик, за которым по утрам она будет причесываться стоя… «О, Боже мой! Сорокопут… Сорока… в одной… Сорокоуст… сорочке. В одной сорочке…» Он сам ущипнул себя за руку и, глядя на Наденьку, мучительно думал: «Только твое лицо. Только лицо… И ничего больше. И… минус все остальное». Но все остальное представилось ему внезапно с огромным плюсом в бесстыдной и ослепительной наготе. Он ущипнул себя опять, даже поморщившись на этот раз от боли.
— Недели через две, — сказала Наденька, вовсе не подозревая того, что творится в его душе, — после отъезда Федосей Федосеевича за границу. Но за это время ты должен непременно подыскать для себя работу.
— О, нет, — испуганно воскликнул Кравцов. — То есть, о, да! Но две недели это слишком… Две недели слишком длительный срок. Я хотел бы дней через пять.
Но она настаивала на своем:
— Нужно все приготовить. И не так-то легко найти подходящую комнату.
Встречаясь теперь, они говорили о предстоящей свадьбе, обсуждая вдвоем каждую мелочь, прикидывая в уме расходы и решив, наконец, повенчаться втихомолку, без друзей и знакомых.
— Мы не могли бы всех накормить, — трезво рассудила Наденька. — Особенно таких. Ведь большинство наших знакомых постоянно недоедает. Что же касается шаферов, то лучше всего попросить совсем посторонних людей. Это нас избавит, по крайней мере, от свадебного ужина.
Слушая Наденьку, Кравцов восхищался ее практичным умом, способностью находить для всех случаев жизни правильное решение.
«А в сущности, — подумал он, самодовольно потирая руки, — мы из ничего сделаем приличную свадьбу».
— Меня только смущает твой пиджак, — продолжала говорить Наденька. — Для жениха он просто невозможен. И где его тебе так отвратительно сшили?
— Не мне его сшили, — смущенно признался Кравцов. — Семену Ивановичу сшили. Ты его, впрочем, не знаешь, он в Кишиневе. От Семена Иваныча пиджак перешел ко мне.
— Туфли твои тоже весьма плохи, — сокрушенно заметила Наденька. — Ведь никто никогда не венчался в парусиновых туфлях…
У них появилось теперь много неотложных забот, но каждая из этих забот являлась для них источником радости. Поиски комнаты увели их на окраину города, и они бродили по пустырям вдоль деревянных заборов, среди босоногой уличной детворы и позеленевших от злости, допотопно булькающих индюков, усталые, но счастливые, с обгоревшими на воздухе лицами. Иногда, проголодавшись, они заходили в дешевую кантину: здесь было прохладно и тихо; на стене мелодично постукивали железные часы; портрет премьер-министра в засиженной мухами позолоченной раме глядел на них покровительственно и добродушно. И, щурясь от закатного солнца, они ели поджаренные ломтики колбасы, запивая еду дешевым вином.
«Если бы я был премьером, — думал Кравцов, — я бы всегда ужинал так хорошо, как сегодня».
Выпитое вино и близость сидящей с ним рядом Наденьки, теплый августовский вечер, струящийся сквозь окно, — все располагало его к тем сокровенным мыслям, для которых в душе имелся особый тайник.
«Вот я скоро женюсь… Поженюсь…»
И он удивлялся теперь, как это раньше он не подумал о такой поразительной странности.
«Я именно… и женюсь. Женитьба….»
Ему вдруг стало жаль всех этих предметов, которые останутся здесь в ресторане, когда они с Наденькой расплатятся за ужин и уйдут, — этих железных часов, обреченных на вечное одиночество, и тускло поблескивающих на стойке графинов (какая, вообще, у них тусклая жизнь!). Даже премьер-министра, даже его. И уж конечно хозяина этой убогой кантины…
Но часы продолжали постукивать; на смуглом лице премьера дрожал оранжевый блик заката, освещая только левую сторону его лица с лихо закрученным усом.
— Да ты, кажется, пьян? — воскликнула Наденька, взглянув на Кравцова.
Он улыбнулся в ответ широкой и блаженной улыбкой. Он знал, что она все равно не поймет, если бы даже он ей все рассказал. Да и как рассказать, например, что он жалеет министра? И не просто министра, а на портрете. Портретного. И эти графины на стойке… Нет, нет, она бы не поняла.
— Ты пьян на самом деле, — смеясь, повторила Наденька.
Она уже поднялась из-за стола и стоя надевала перчатки. Ухо лакея с торчащим карандашным огрызком, проплывая, остановилось. Карандаш был сметен молниеносным движением. Потом на угол стола шурша опустился клочок бумаги.
«Однако, — подумал Кравцов. — Двадцать восемь… Сущий грабеж».