Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Словно бы по сердцу ударили меня эти ее слова.

— Да ведь дюшес-то, — говорю. — Дюшес-то. Ты их когда-то любила.

Улыбнулась она печально:

— Если уж так тебе хочется, то я откушу, пожалуй, кусочек.

Однако как приподнял я ее с подушек, раскашлялась она совсем.

— Не могу, — говорит, — Кузя. Плохо мне очень и чувствую боль в груди.

Выбежал я тогда во двор. Была уже поздняя осень. В саду за домом покачивались деревья. И вдруг мне тогда же представилось, что надо что-то такое немедленно изобрести. Мысль у меня такая мелькнула, что ежели не выдумаю чего-то, то непременно лишусь ума. Стою я без шапки среди двора в темноте этой и непогоде, а сам все думаю, думаю. И тут просияло мне словно бы светлым лучиком радостное такое и даже поющее. Ах, господин дорогой, не смею вам передать, но точно меня что осенило. Этот лучик, думаю, не иначе как канареечный хвост. А все вместе взятое — это же и есть сама канарейка. Как бы намеком мне все объяснилось, и вот тогда же пришла мне в голову теорийка насчет канареечного счастья… Схоронил я вскоре свою Амалию Алоисовну и сразу же с похорон зашел в птичную лавку.

— Дайте, — говорю, — мне канарейку, но только самую голосистую из всех. Чтоб она мне пела и днем и ночью, чтоб ни минуточки не молчала, иначе и сам я могу свихнуться с ума.

И тут же выбрал одну, ту, что казалась мне всех веселее. Принес я клетку домой, поставил ее на окно, сел в уголок и слушаю. Поет она, щебечет. «Вот, — думаю, — господин дорогой, и нет никакой России. Ибо если б, скажем, была она, то можно с горя сойти с ума, и не было, — думаю, — никогда моей Амалии Алоисовны, а только сам я ее себе сочинил. Может быть, приснилась она мне случайно». Однако душа у меня еще продолжала болеть, и, будучи таким душевно больным, я очень опасался за собственный разум. Иногда ночью вдруг проснусь на своей постели и сердце у меня начинает быстро стучать. «А что, — думаю, — ежели вправду существует Россия? Что, ежели Амалия Алоисовна на самом-то деле была?» На дворе ветер. Шумит непогода. Луна глядит мне в окно. Сижу я, обняв коленки, и трясусь от тоски. Стал я учить свою канарейку петь по ночам. Свет ей пристроил у самой клетки и даже иногда умоляю:

— Пой, пой, голубушка, старику.

И словно весна расцвела у меня в каморке.

Пало тогда мне на мысль, что обязан я осчастливить не только себя, но и остальных эмигрантов. Да только как объяснишь им эту мою теорийку? Иному расскажешь, а он рассмеется или же просто за сумасшедшего посчитает. И принялся я обдумывать этак и так. Страшно понятно мне было, что я один сохранюсь, когда остальные посходят с ума. Даже весьма подозрительно стал я приглядываться к людям, вот как и к вам я теперь приглядываюсь, господин дорогой. Потому что замечаю: очень вы к газетам охочи. Да только что их читать? По мне, надо бы всем поскорей завести канареек. Чтоб у каждого беженца, например, обязательно канарейка была. Я даже думаю, что уместно иметь по пять экземпляров: два основных и три точные копии. Когда, скажем, основные поют, копии отдыхают в архиве…

Но Кравцов приподнялся с места.

— Кажется, я опоздал, — пробормотал он поспешно. — Извините, я вас должен покинуть.

Пятясь назад, он быстро стал отступать к середине аллеи. Потом внезапно он повернул в сторону и, уже не стесняясь, побежал через площадь. Несколько раз он на бегу оглянулся: старичок все еще сидел на скамье, размахивая в воздухе шляпой.

«Бог с ним… и с его канарейками, — думал Кравцов. — Уж этот, пожалуй, куда пострашней капитана. У капитана хоть знаешь… А такие обычно без всяких предупреждений…» Очутившись уже за углом, он все еще продолжал оглядываться назад. Ему даже почудилось громкое щебетанье канарейки. Но это полисмен, надувшись до красноты, свистел проезжающему мимо мотоциклисту. Откуда-то приваливала толпа. Высохшая до кости гувернантка тащила за руку упирающегося мальчишку. Мальчишка ревел и сопел. Потом из-за угла, поцокивая лошадиными ногами, промелькнула в карете пышная дама. Улица волновалась и шумела. Сквозь густую толпу полированным гробом протискивался покойник. Кравцов, как и все, снял свою шляпу. И тотчас же на макушке его примостилось летнее солнце.

«А ведь сегодня я должен буду подстричься, — поморщился он. — Что за нелепое приказание. Как это глупо. Во всяком случае, я это сделаю только после свидания с Наденькой».

Кто-то толкнул его локтем. Все приподымались на цыпочки, чтоб лучше разглядеть похоронную процессию. Гроб уже приближался. Он полз, как черепаха, посреди улицы, покачиваясь на ходу и повисая в воздухе всеми четырьмя лапами. Сзади него, в погребальной изморози лент и венков, медленно двигался катафалк. И глухой плач, каким выражается предел человеческого горя, долетел до слуха Кравцова.

«Как странно. Как все это странно, — подумал он. — Я буду сегодня с Наденькой, и мне нет никакого дела до посторонних людских несчастий».

«О, негодяй…» — начал было внутренний голос.

Но Кравцов только отмахнулся рукой.

«Фальшивишь, — подумал он почти что злорадно. — На этот раз ты безусловно фальшивишь… Да, да, — честно признавался Кравцов, — я люблю Наденьку, и я счастлив безмерно. Если бы даже все люди превратились теперь в покойников, я продолжал бы оставаться таким же счастливым».

«Ну уж это…» — вновь заикнулся таинственный голос.

Но Кравцов принялся насвистывать веселый и бравурный марш. И так же как в детстве, когда возвращался домой из гимназии, он намечал теперь впереди какую-либо определенную точку, угол дома или решетку ограды и, поравнявшись с тем местом, испытывал странное удовлетворение. «Пусть будет теперь этот фонарный столб», — думал он, прицеливаясь в пространстве глазами. Но столб промелькнул мимо, и надо было снова отыскивать впереди какую-либо дальнюю остановку. Так незаметно он выбрался на широкую улицу, по которой уже проходил трамвай.

XI

Они сходились теперь почти ежедневно, назначая заранее определенное место для встречи. Иногда это был парк, иногда здание центральной почты, откуда уже вдвоем, тесно прижавшись друг к другу, они отправлялись бродить по улицам. Иногда в праздничный день они уезжали трамваем за город и там подолгу гуляли в полях. Наденька говорила ему смеясь:

— Хотите, я научу вас фокстроту?

Она кружила его посреди поля, напевая сама мелодию танца, а он неуклюже переставлял ноги. Он пьянел уже от одной ее близости.

— Нет, видно, легче научить пингвина, — вздыхала она. — Впрочем, вы ведь не виноваты, вы таким родились…

Она была для него загадочным и странным существом, полным противоречий. Иногда, например, в городе, она круто останавливала его перед какой-либо нарядной витриной.

— Что за прелесть! — лепетала она. — Ах, что за прелесть… Вы только взгляните.

И он добросовестно пялил глаза на кружева и тесемки, выставленные в окне, стараясь отгадать, какая именно вещь привлекала ее внимание. Наконец он говорил:

— Да, действительно, эта лента прелестна.

— Эта лента? — Она недоуменно пожимала плечами. — Эта лента может понравиться только вашей будущей горничной.

— Нет, я, конечно, ошибся, — неловко поправлялся Кравцов. — Я хотел сказать — эта сумочка.

Но она глядела на него с видимым состраданием, как на тяжко больного.

— Воображаю, какие подарки будете вы мне дарить потом! — И вдруг она прижималась к нему тесней. — Милый! Я вас за то и люблю, что вы не похожи на всех остальных…

Кравцов был счастлив. Настоящее незримо связывалось у него с днями далекого детства, когда вот так же ярко светило солнце, так же шумели деревья и те же пушинки с отцветающих тополей летели повсюду, подхваченные ветром. По-прежнему он стал замечать тончайшие голоса птиц и стрекотание насекомых, всю пеструю и таинственную жизнь природы, о которой вот уже столько лет он вовсе не думал. И, как все влюбленные, он втайне тяготел к луне, к ее рябому оспенному лику, претворяющему мир в фантастическую феерию. Тогда отливали ртутью далекие кровли домов, в аллеях парка шевелились черные тени, и сама Наденька казалась ему призрачной и нереальной, словно появившейся внезапно из его юношеских снов…

117
{"b":"583858","o":1}