Ужасная идея — все на свете относительно! И идея красоты, которую признают те, которые давно отступились от идеи добра и истины, — и она относительна. Во всякой части света своя красота, а в одной и той же — всякий век имеет свою. Припомните, опираясь на поэзию, живопись и историю, идеалы хотя мужской красоты в разных веках: как они различны! Попробуйте перетасовать их: какая выйдет путаница! Представьте себе нашего теперешнего бледного, задумчивого красавца, с насмешливой улыбкой на устах, в кругу идеалов древней Греции! Quelle horreur![145]
Представьте теперь красавца паладина времен рыцарских, с его восторженно фанатическим видом, с его физическою силою, огромного до грубости, с его мещански свежей физиогномиею, — представьте его посреди нашего салона! Се sera un boucher en habits de dimanche[146].
Вообразите теперь маркиза времени регентства Франции или Людовика XV; этого ловеласа, который, едва выйдя из детства, считает свои победы дюжинами, вообразите-ка себе этого господина во временах феодальных битв и крестовых ополчений?
А между тем, как верно выказывается в каждом из этих идеалов дух века, его создавшего.
Оттого я отдаю справедливость нашим женщинам, которые умеют отдать справедливость красоте, в которой виден наш век. Несмотря на нападки остряков на общую страсть нашей молодежи корчить Чайльд Гарольдов и задумчивых героев, — молодежь права: она знает, что женщины ценят теперь не римский нос, не правильные черты, а три вещи в лице: мысль, силу и грусть.
А мы, что ценим мы в женщине? Замечаете ли вы, какие сбивчивые понятия являются в последнее время о женской красоте, как уважение к ежедневной красоте падает и как наши пииты и романтики лезут из кожи и не могут выдумать идеи женской красоты?
Заметили вы всеобщее охлаждение к мечтательности и любовным сценам? Я твердо верю, что все это оттого, что в настоящем положении общества женщина не удовлетворяет нас нравственно, а следовательно физически, потому что в физической ее красоте не достает главного: души такой, как нам смутно хочется.
Вы теперь хотите, чтоб я рассказал Вам мой идеал женщины XIX столетия. Я б хотел это сделать и не могу; спросите других, которые больше об этом думали. Я знаю, что в лице ее должна светиться благородная энергия, но в какой степени — не знаю; что роскошное тело ее должно быть прочно развито для практической силы, но как — не знаю. Чувства, понятия, едва-едва мерцающие в нашем обществе, идеи новые должны отражаться на лицах наших женщин, — но этого нет, и потому мы холодны к нашим дамам, а особенно к этим кислым, бесцветным существам, так называемым девицам.
Но мы страшно отвлеклись от предмета.
Продолжаю начатое. Несмотря на шумные восторги нашего первого ряда кресел, несмотря на наши белые султаны или убийственно повязанные черные шарфы...
Тот только, кто вел большую игру, может представить себе положение Всеволожского, когда он воротился домой поутру, после выскользнувшего из рук выигрыша, случай, который, по словам игроков, хуже чем проигрыш. Выпитое вино, огромное количество выкуренного за ночь табаку жгли его горло, дневной свет выводил из терпения глаза. Напрасно силился он заснуть: хотя от утомления мурашки бегали по телу, рассудок, раздраженный избытком судорожной деятельности, не хотел успокоиться и рисовал ему картины прошлой ночи. Все талии, все ставленные карты, все игрецкие соображения возникали наперекор ему в его голове, перед глазами торчала холодная фигура банкомета и раскрасневшиеся рожи понтеров. Удачные карты, прорвавшиеся ставки, разрушенные планы на огромную сумму, бывшую уже в руках, смешивались со злобой и досадой на давно ненавистного счастливца, насмешливо разрушившего все его ожидания.
Наконец, рассудок переставал действовать, но воображение еще пуще дразнило и утомляло Всев<оложск>ого его короткими и бестолковыми снами. То виделась ему знакомая комната с догоравшими лампами, с кучами карт и золота на столе, с игроками около стола. Сам он будто в каком-то саду под сухим деревом отыскивал клад. Кучи мешков лежали у его ног, в ушах звенели слова: бита, дана, угол, на 24. Он смотрел на мешки, радовался, строил планы путешествий и независимости. Развертывает мешки, смотрит, боясь, чтоб кто другой их не увидел. Что же в них: какие-то черепки, пополам с гранеными стеклянными кружками, с медными пятаками и восковыми огарками... Сцена переменялась, он видел какой-то пожар, на улицах шум и народ. И опять в каком-то саду, освещенном заревом, он видел князя Т-го, будто они долго смотрели друг на друга с страшной ненавистью и потом, держа шпаги в руках, медленно сходились, и все пропадало.
Потом он видел, что они стрелялись с Т. в расчищенном лесу, где росли огромные двойки и девятки с листьями наподобие черных сердец с хвостиками наверху. Под деревьями прогуливались дамы, валеты и короли и так мало обращали внимания на их дуэль, что он, целя в грудь Т., на которой красовался огромный туз, думал, как бы ошибкой не подстрелить одну из гуляющих фигур.
Через каждые пять минут Всеволожский просыпался. Осеннее небо светилось сквозь уголок сторы, одеяло почти свалилось до полу, измятые подушки еще хуже жгли его горячее лицо. Разбросанное платье довершало беспорядок угрюмой комнаты, бюсты республиканцев с мрачным укором смотрели на молодого человека. Ему становилось совестно и грустно, он хотел дать себе клятву не играть, оставить погоню за актрисой и в душе своей не находил решимости. Все в ней было так низко, так презрительно и мелко, кроме одной застарелой ненависти, которая росла, росла, мучала его и грозила захватить собою всю его жизнь.
Напрасно, стараясь снова заснуть, он уверял себя, что через четыре часа ему надо быть на ногах и потому не мешало бы выспаться; напрасно, чтоб развлечь мысли, прибегал он к известным темам размышлений: глаза его не смыкались, в голове все были двойки, деньги и князь Т., и ненависть. Наконец, он стал думать о m-lle Rebecqui, и этим еще хуже себя расстроил: тревожная ночь и расстроенное воображение распалили его кровь до степени высочайшей страсти, если страстью можно назвать чисто чувственное побуждение. Актриса представлялась ему беспрестанно со всею грациею своих движений, со своими дивными черными глазами, со всем ее очаровательным телом, обещающим такую бездну наслаждений. Обругавши себя тысячу раз за свою медленность, припомня все часы, проведенные в ее обществе, он наконец не выдержал и вскочил с постели.
— «Сегодня или никогда! — вскричал он. — Ее-то не отобьют у меня! сегодня, сегодня будет сделана моя последняя глупость!». Он пересчитал все свои деньги, пересчитал и вчерашний выигрыш. Денег вышло довольно много. — «Остальное проиграю, — подумал он, закрывая бумажник, — и тогда поневоле сделаюсь умнее. Прощайте, остатки идеи независимости!». Затем он посмотрелся в зеркало. Глядя на его лицо, можно было подумать, что этот человек только что решал судьбу целого государства, так гордо смотрели его глаза, так торжественно усталыми казались его черты. А между тем, он не более как играл всю ночь в карты.
10 августа 1845.
Пропивши все мои деньги на Средней Рогатке[147], я тащился угрюмо в хвосте первого батальона. Грязное небо висело над вонючей Гороховой улицею, урывчатый дождик выгонял из меня остатки паров шампанского, музыка играла какой-то пошлый марш, на тротуарах стояли [ряды мужиков] и куча мальчишек, глядевших с величайшим вниманием на ряды испачканных солдат.
Офицеры шли на местах, я шел один по тротуару, и, надо отдать справедливость, публика с готовностию давала мне дорогу, поглядывая с участием на мои штаны, изорванные и покрытые грязью. Несмотря на то, я злился на нее и на себя, и на Петербург, который при всяком свидании со мною наводит на меня невыразимую тоску.
Да, признаться, и радоваться было нечему. В лагерях все мы надоели друг другу до того, что я, болтун в компании и любитель скандалов, за счастие почитал, когда сидел один. Неурожай, безденежье, отвращение к службе заставляли меня переменить свой круг действий, а я не умел приняться за дело. А в перспективе рисовались передо мною караулы и шатанье в Михайловский манеж.