К<нязь> Александр вел себя вначале гораздо благороднее и искал случаев прекратить ссору, но вскоре выведенный из терпения платил Всеволожскому по правилу «око за око», оказывал презрение к его восторженнейшим идеям и смеялся над некоторыми его физическими недостатками (самая злая обида для многих умных людей).
По правилам самых пошлых школьников, они почти скосили свои глаза, боясь смотреть в ту сторону, где в классе сидел враг, если же когда взглядывались, то долго ни один не хотел опускать глаз, чтоб не уступить другому. Тогда из них выходила пресмешная фигура.
Наступало самое лучшее время нашей жизни: кончались классы и приходил выпускной экзамен. С выпу<скным> экзаменом должна была по дням, по частичкам прилететь к нам упоительная свобода. Время чудное, когда после экзамена химии рвалась «Химия» на кусочки с криком: химия на всю жизнь к черту! for ever![143] На другой день рвалась: «История», там «Политическая экономия»... на всю жизнь! Если б мне сказали, что я примусь за те же самые науки через полтора года!..
Сверх окончания курса, тут же подоспела и Страстная неделя, в которую обыкновенно говели все воспитанники нашего заведения вместе. Не знаю, как по вас, а во мне последние дни поста возбуждают тысячи воспоминаний: воспоминаний детских, стало быть, приятных. Я помню, как мне нравилась тишина и вместе с тем движение на улицах, открытые двери церквей и в них заунывно-торжественное вечернее пение, а на улицах розовый снег и светлые весенние вечера. Мне нравились и толпы молящегося народа со свечами в руках, и рассказы о том, что давно тому в эти дни страдал за нас бог, который нас так любит.
Правда, тут примешиваются воспоминания эгоистические: шум и беспорядок перед светлым праздником, и кучи игрушек у Гостиного двора, и близость гулянья под качелями.
Многого из этих вещей для меня не существовало в то время, о котором идет мой рассказ, однако в нашем заведении Страстная неделя была довольно торжественна. Тут забывались шалости, и для всех наступало время тишины и набожности, довольно чистой, хоть и кратковременной.
Сверх того у нас существовал хороший и трогательный обычай: все ссоры кончались в день, назначенный для исповеди, — начиная от маленьких ссор и от маленьких врагов до старшего класса и до серьезных неудовольствий. Я был уверен, что Всеволожский и Т. помирятся в этот день.
На Константина я плохо надеялся: он нас давно пугал отсутствием всякого религиозного чувства, хотя и не выказывал этого. Как все умы возвышенные, горячие и упрямые, он не без страшной борьбы расстался с верованиями своего детства и, вырвавши их с кровью из своего сердца, не искал новых верований и почитал их невозможными. Но детски поэтическая душа князя Т. была не такова: она чисто и с увлечением верила всему и самые праздные поверья воссоздавала в поэтическом виде. Он, кажется, верил своему ангелу-хранителю, и к нему очень шли такие светлые фантазии. Я не сомневался, что он сделает первый шаг.
Пришла середа; поутру еще кончились примирения и лобызания, а Всеволожский и Александр еще не сходились вместе. Всенощная кончилась, свечи были почти все погашены, но наша домашняя церковь не запиралась. Солнце спряталось, сделалось темно, зажгли еще несколько свечей, и началась исповедь. Так как нас было немного, то церковь была почти пуста, и желающие приходили поодиночке или маленькими кучками.
Можно было срисовать картину с нашей церкви, так хороша она казалась, когда половина ее была совсем темна, в противоположном углу горело несколько свечей и тускло освещало ее черные с золотом стены. Образа мрачно выдавались вперед из средних ее частей; у входа, направо и прямо, настежь растворены были две огромные двери. Одна из них вела на освещенную белую лестницу, другая в самую большую из наших зал, где было так темно и где так звонко раздавались шаги проходящих. Мраморный пол церкви шаркал под ногами, из окон видно было готическое здание нашего Корпуса и сад, где черные деревья подымались из не растаявшего еще снега. Месяц, или, если угодно, луна, светил.
Когда я вошел, Всеволожский вышел из алтаря, где исповедывались, и направил путь свой к лестнице, вероятно, желая отправиться спать. Только проходя мимо окна, он взглянул в него и остановился, продолжая глядеть в сад, так был он хорош на взгляд при свете месяца. Об чем думал он, глядя на снег и на деревья? о чем может думать человек в девятнадцать лет, с горячей кровью, с настойчивой волею, с кучей причудливых идей в голове? Может быть, он представлял себе, что по кровлям этих гордых домов бегает пламя пожара, слышал перекаты пальбы и восторженные крики народа и, забывши, что он не в Париже, а в Петербурге, летел впереди толпы, произнося слова, которых она не понимает, да и дай бог, чтоб не понимала долго еще... В это время из темной залы вышел князь Т.
Верно, с ним только что возились какие-нибудь шалуны, потому что еще веселая улыбка не исчезла с его лица, впрочем, она мигом прошла. Просто, с светлым взглядом, сложив свои маленькие руки, он подошел к одному образу и стал на колени.
Только он молился недолго, какая-то мысль заставила его быстро вскочить. Он поглядел на все стороны, заметил Константина, который продолжал смотреть в окошко, и покраснел. Я понял, в чем дело, и отошел немного в сторону.
Затем он подошел к Всеволожскому и облокотился на его плечо. Из первых его слов я мог только понять, что он называл себя «виноватым».
— Ты шутишь, верно, — отвечал Константин, дружески держа его за руку, и, когда тот удивился его странному ответу, — ты сам знаешь, — продолжал он, — и я готов всем признаться, что я виноват в тысячу раз более и просто даже, что я один виноват...
— Зачем считаться, — сказал улыбаясь Т., — пусть виновата будет судьба.
— Судьба — правда твоя.
Оба они говорили пророческую правду.
Они поцеловались и говорили еще несколько времени. Я ушел очень довольный и, встретивши Всеволожского на лестнице, с жаром показал ему все благородство поступка князя. Я был уверен, что вражда их обратится в дружбу. Мне казалось, что кроткая и глубокосочувствующая всему высокому душа Александра вместе с его веселостью, резкостью и любознательностью совершенно сойдется с раздражительной и возвышенной душой Всеволожского.
Ничуть не бывало. После праздников я опоздал тремя днями и уже застал обоих их в прежней холодности, в прежней вражде и косоглазии. Весь класс прямо обвинял Константина. Князь сначала вел себя с ним, как ангел, беспрестанно адресовался к нему в разговоре, предлагал ему все свои тетради, чтоб вместе готовиться к экзамену. Всеволожский сохранял свой насмешливо холодный вид и не сходился с ним. Естественно, что Т. рассердился еще хуже.
Я сильно побранился с Константином. «Чего тебе хочется? — говорил я. — Ты хуже сумасшедшего, ты истинный капризный чудак и педант. Что тебе еще сделал Т., так платишь ты ему за то, что он благороден с тобой».
— Ты мне надоел, — отвечал он, — я ненавижу эту девчонку, вот и вся причина. Не ругаться же было мне с ним в церкви. Впрочем, я б хотел избавиться от этой глупой вражды, только поверь мне, что я не в силах.
...энергической воли в своем магнетическом взгляде.
И странное дело: изящная женская красота князя Александра, самого хорошенького мальчика в нашем корпусе, меркла перед красотою Всеволожского, которого товарищи иногда называли уродом за его небрежный вид и часто неловкие движения. Во Всеволожском в эту минуту я видел красоту нашего века, нашего больного гиганта, нашего XIX столетия, с его грустно неразрешимыми вопросами, с его сознанными пороками и немощами, но с энергической волей и жаждою искупления.
A propos[144], пока играется пиеса, пока прославленная м-elle Rebecqui является на сцене то гризеткою, то гусарским офицером, то маркизою в пудре и с блестящими глазками, — я расскажу вам мои теории о красоте.