Впрочем, я ленив слишком, — не ждите от меня многого.
Итак, вот уже три дня, как я оставил навсегда Пажеский корпус. Смутно припоминаю я себе все события этих двух лет и не знаю, повели ли они меня к дурному или к хорошему. В том, что эти два года я провел приятно, я не сомневаюсь и признаюсь всем, что в Корпусе я нашел людей, приключения и даже поэзию. Чего я не испытал в этом миниатюрном и для многих грязном свете? Несмотря на частые неприятности, я всегда повторю: l'homme d'esprit trouve par tout son niveau[133].
В одно и то же время я был первым и последним, меня любили и ненавидели, меня боялись и делали мне неприятности. По крайней мере, я ни разу ни в чем не уронил себя, и эта чудная смесь любви и вражды, уважения и скуки до конца занимала меня приятным образом. Некоторым образом, я был властелином моей судьбы во все эти два года, и едва ли кто мог понять во мне то, чего я не хотел, чтоб понимали.
Характер мой обозначился резче, я, так сказать, начал знакомиться с самим собою, но, признаюсь, до сих пор еще не так далек в этом знакомстве. Скажите, бога ради, что я такое? Я оставил много людей, которые любят меня всею душою, стало быть, я порядочный человек, но мне кажется иногда, что их люблю не так много, как они меня.
Мне кажется, что я ужасный эгоист, а во всю жизнь мою я не повредил никому для своего блага. Мне многие говорили, что я очень горд, но кажется, что это неправда. Я знаю почти наверно, что у меня слабый характер, а до сих пор я был очень верен в дружбе, не делал подлостей и не спускал тем, которые меня не любили, даже я многим жертвовал капризам.
Нет, право, сам черт тут ничего не разберет, предоставим решение этой задачи времени.
Я знаю только насчет дурного, что со времени пребывания моего в корпусе, где я ничему не выучился, я воображаю очень много о своем уме (этому, право, не я виною), моя нравственность пошатнулась, et je negligeais mes devoirs de religions[134].
(...) благородства. Я все мог сделать с тобою, ты предался мне со всей силой детского верования: я мог восстановить тебя, направить тебя ко всему высокому и прекрасному, — а что сделал я с тобою? И хорошо, что еще не сделал всего, чего хотел! Судьба дала мне чудную игрушку на сбережение: я не мог присвоить ее и разломал ее!
И как чисты были твои отношения ко мне: за дружбу, за ласковое слово я получал тысячи их. Как ты старался сохранить мою привязанность — но после ты ни одним словом, ни одним движением не унизил себя передо мною, а я знаю, что тяжело было тебе. И теперь: одно слово от меня, и все забыто! Я это знаю и век буду молчать.
Жизнь человека: это спектакль, пожалуй, хоть Александрийского театра[135]. Сначала идет драма, с любовью и пылкими страстями, потом комедия, со сценами повседневной жизни, потом водевиль для разъезда карет, и, наконец, холодная критика этого же спектакля. Мне девятнадцать лет, а я чувствую очень хорошо, что моя драма уж разыгралась; и как? и где? — а уж она разыграна.
Я сам составил себе призрак, а до сих пор кроме этого призрака ни на что не смотрю.
Куда как чудно создан свет,
Пофилософствуй, — ум вскружится!
[136] <1845 г.>
9 января[137].
Очень интересно для меня то, что у нас в полку[138] беспрестанно толкуют об отличном обществе, тогда как у нас нет решительно никакого общества. Старшие офицеры у нас все отличные люди, но они держат себя как-то в стороне от младших. Я составляю исключение из этого правила, но я сам неохотно пойду в тот круг, где нет мне равных по чину и летам. А того, чем красуется полк, — веселой и беспутной молодежи у нас нет и в помине: все младшие офицеры или отъявленные хамы, или хорошие люди, да подавленные проклятым безденежьем. Всякой сидит в своем углу и знать других не хочет. Впрочем, признаюсь, что это для меня выгодно: отъявленный враг всякого принуждения, всякого esprit du corps[139], я нисколько не тягочусь недостатком общества в полку: если я хочу веселиться, у меня и без них довольно знакомых и товарищей, если я хочу сидеть дома, никто не потащит меня на насильное веселье. Если судьбе угодно было на сцену моей комедии высыпать несколько десятков новых лиц, это нисколько меня не стесняет. Я люблю смотреть на все это со стороны, смеяться над смешным и изредка открывать в нем хорошую сторону.
L'esprit d'un homme est si fort qu'une seule secousse, si grande qu'elle soit ne pourra jamais l'abattre[140]. А между тем тревожная грусть ложится мне на душу. Гоняясь за убеждениями, хватая познания, я и не почувствовал, как сделался скептиком, и не могу укрыться от скептицизма в самую глубь души и ни в чем не верю ни себе, ни другим. Тягостное положение! Благодарю бога, что мне еще немного лет; я не могу поверить, чтоб теперешнее мое положение осталось надолго.
Не есть ли это уныние предвестник какой-нибудь страсти, не суждено ли мне еще раз сделать глупость? Почему же глупость? Я б хотел влюбиться, пожалуй, хоть несчастливо, только кажется, что я на свою долю уконтентовался[141] и рано и надолго.
Чего мне надо, чего мне хочется?
Отчего еще одна идея мучит меня, идея славы и литературной известности? Верю ли я в славу, уважаю ли я науку? Способен ли я к труду и успеху, когда по целым дням ни одна сносная идея не посещает моей головы?
<Набросок повести>
Теперь, mon enfant[142], я расскажу историю совершенно по вашему детскому вкусу. В моем рассказе будут и бурные страсти, и свет, и дуэли, и оргии. Говорят, что у нас такие повести вышли из моды, а потому я доволен, что вы незнакомы с русскими книгами.
Я знал двух людей, ненавидевших друг друга до невероятной степени. Такой ненависти мне не придется увидеть, и она была тем сильнее, что оба старались ее скрывать. Они отзывались друг о друге с холодностью, но при откровенном разговоре выражения каждого получали какое-то враждебное красноречие. За что они так мучились, никто не знал, да и сами они словами не могли этого выразить. И судьба, как в насмешку, беспрестанно их сталкивала.
Один из них был кавалерист, другой служил в пехоте, и оба жили в Петербурге. Вам известно, почему рассказы мои относятся к моим военным воспоминаниям, а потому не взыщите за однообразие.
Оба они были мои классные товарищи, я их застал в самом разгаре довольно смешной школьной вражды, хотя, говорят, одно время были они дружны. Я их...
...своих чувств и по чистоте своих убеждений. Вы, mon enfant, сильно его мне припоминаете, дай бог, чтоб ваша участь была счастливее.
Детство его, как и ваше, прошло не без горя. Брошенный своими полузнатными родителями на руки знатных родственников, он испытал вполне тягость пренебрежения и тягость покровительства. Дурное воспитание, отсутствие родительского участия положили печать хитрости, раздражительности и грусти на его открытый характер. Он еще сохранял многое, мы его любили за его немножко унылую веселость, за привязанность его к своим убеждениям и верованиям.
Он был незлопамятен, и тем удивительнее казалась его ссора с Всеволожским. Впрочем, Константин был виноват явно, он был в состоянии вывести из терпения ребенка. Сделать ему неприятность, оскорбление было наслаждением для нашего радикала. Сам черт не мог согласить его благородного характера с такими недостойными проделками. Истинная его радость была слушать что-нибудь дурное о князе Т., замечания его в таком случае выходили из границ всякого приличия. Я удивляюсь, как еще они не доходили до самых грубых средств выражения своей ссоры. К их чести должно сказать, что в редких разговорах своих они никогда не позволяли себе сказать в глаза ни малейшей неприличности.