Я со страстью любовался на молодую девушку, и точно, я мог понимать ее скорее, чем всякой другой. Я понял даже необходимое значение одного обстоятельства, которое произвело на Костю неприятное впечатление. Весь дом генерала поставлен был на роскошную ногу, не согласную с состоянием хозяина. Мебель была великолепная, сад отделан изящно, вся прислуга ходила во фраках и белых перчатках, благочиние царствовало такое, что сама Марья Ивановна, войдя в дом, присмирела и говорила мало, боясь сочинить диспарат[107] в такой щегольской обстановке. Роскошь эта была уздою на мачеху.
Обед и вечер прошли тихо и весело. Генеральша явно благоволила к своему пасынку, который точно олицетворял хорошенького мальчика, mignon[108], до которых сорокалетние женщины страшные охотницы. Костя будто забыл свое предубеждение к мачехе, шутил с нею, поддразнивал ее, вскакивал из-за стола, затрогивал Вериньку, садился к отцу на колени, дергал его за усы, пил с ним вино, созвал всю прислугу, перецеловался со всеми, отыскал свою кормилицу и привел весь дом в совершенный восторг. Веринька не могла насмотреться на брата, мачеха дала полный отдых своему мужу, — один старик с маленьким недоумением глядел на Костю и будто дивился его бесцеремонным эмилевским выходкам.
Когда наступила ночь, нас проводили в маленький флигель, которого окна, все освещенные месяцем, чуть выглядывали из-за строя колоссальных георгин. Пол, двери и подоконники нашей комнаты выструганы были из простого дерева и удивляли своею кокетливою чистотой. Букеты георгин и астр стояли на окнах, зажженный камин трещал и весело блестел на всю комнату.
Я сел у огня и тяжело задумался. Семейство моего товарища напомнило мне много грустных минут из собственной моей жизни. Скоро воспоминания эти потускли, образ Вериньки возник передо мною во всей своей причудливой, обаятельной прелести. Эта девушка на первый день нашего знакомства зародила во мне какое-то безотчетное враждебное к себе чувство, и чувство это, хотя не усилило моей любви, но придало ей странный, неестественный мрачный характер.
В это время Костя сел на ручку моих кресел, по старой привычке прислонился лицом к моей груди и обнял меня с судорожною горячностью.
Я приподнял его голову и посмотрел ему в лицо. Он плакал горькими слезами и не мог выговорить ни одного слова.
— Костя, дитя, что с тобою? — спрашивал я, испугавшись этого неожиданного пароксизма.
— Алексей, — с усилием сказал он, — ты видел сестру... Бога ради, что с нею? Правду я тебе говорил?
Я старался утешить его.
— Что это ты забрал себе в голову? — сказал я спокойно. — Она скучает немножко: кто же не скучает в деревне?
— Нет, нет, — твердил Костя, — она могла б и не жить в деревне. За нее сватался барон Реццель, полковник, богач, красавец. Она наотрез прогнала его. Алексей, она больна, она умрет скоро.
Горесть его принимала какой-то истерический характер. Я принес воды, помог Косте оправиться, разогнал мысль о болезни сестры; я знал, что она не телом была больна.
— Да что же с ней? — опять допрашивал меня Костя. — Отчего она похудела, зачем она грустит все время?
— Что же я тебе скажу? Кажется, она немножко не ладит с мачехой.
— Как не ладит? что значит не ладит? кто смеет не ладить с Веринькой? Отчего ж она не побранится с мачехой, отчего она не бросит ее, не уйдет от нее? не прогонит ее от отца?..
Что было мне отвечать на эти вопросы? Костя не знал семейной жизни, причудливое дитя не подозревало о существовании сотни гибельных драм, которые разыгрываются не с криком, не с громом, а с сосредоточенною грустию. У меня язык не шевельнулся бы на грустные рассказы.
Но Костя опять начал плакать, легкие судороги снова начали сводить маленькие его члены.
— Алексей, — говорил он сквозь слезы, — помоги же мне... научи меня. Я не жил с людьми... я мало видел женщин... женщины только целовали меня и качали на руках... Я их люблю, только я не понимаю их. И мачеху я люблю, только я боюсь ее... Друг мой, я не знаю, что вокруг меня делается... я не понимаю этой жизни, я боюсь за сестру, Вериньке плохо... очень плохо... Растолкуй же мне, ты жил с родными, у тебя есть сестра, ты любишь Вериньку... растолкуй мне все, все...
Сердце мое заливалось кровью. Страшный вопль этой девственной, чистой души потрясал всю мою внутренность. Давно небывалые слезы лезли на мои глаза, в первый раз в жизни чужое горе возбуждало во мне чистое сочувствие, без всякой враждебной примеси. Во всем свете один только Костя мог тосковать передо мною сколько ему хотелось: я не умел злиться на него.
Из тягостного недоумения вывел меня звонкий голос Веры Николаевны.
— Что ж ты, Костя, — кричала она из саду, — уж раздумал гулять, соня этакой?
Костя забыл весь наш разговор. — Сейчас, сейчас, Вера! — закричал он, улыбаясь сквозь слезы, подбежал к лестнице, отворил дверь, разом прыгнул через десять ступенек и побежал за сестрою. Крик, шум, смех поднялся у них страшный: держась за руки, они сбежали вниз по крутой дорожке, пробрались ближе к реке и скрылись в вечернем тумане, который неровными клубами волновался на болотистых ее окраинах.
Река была запружена в этом месте и в пятидесяти шагах от флигеля образовывала род широкого озера. Шум падающей воды доносился до моего слуха, старые липы стояли, свесившись над водою, и роняли в нее рано пожелтевшие свои листья. Между деревьями по временам мелькала светлая веринькина мантилья.
Я долго сидел у окна и смотрел в ту сторону. Светлая, месячная, голубая ночь как-то грустно поглядывала мне в глаза, спать мне не хотелось, а все становилось грустнее и грустнее. Через час воротился Костя, весь измученный, поскорее разделся и кинулся на постель.
— Проклятая девчонка! ничего-таки не сказала... — бормотал он засыпая.
ВЕЧЕР ЧЕТВЕРТЫЙ
На другой день после описанной мною беседы я сошелся с Алексеем Дмитричем на Невском проспекте. Оказалось, что мы оба не спали последнюю ночь: я играл в карты, а приятель мой ворочался с боку на бок, раззадорив свою спокойную кровь воспоминаниями дней давно минувших. Вследствие этого обстоятельства мы решились доставить друг другу удовольствие совершенно во вкусе Алексея Дмитрича.
Пообедавши самым гастрономическим образом, отправились мы к нему на квартиру, заперли все двери, велели закрыть ставни, завалились спать и спали до одиннадцати часов вечера.
Я проснулся и с ужасом слушал, как били часы. Комната освещалась красным огнем затопленной печки, а приятель мой сидел подле огня и курил, с наслаждением человека, который выучился курить на чистом воздухе, под дождем и непогодою.
— Э, почтеннейший! — кричал я, прикатывая кресло к огню. — Досказывайте ваши похождения, — рассказы в темноте всегда как-то откровеннее и интереснее. Что ж вы меня не будили? вы только на словах много спите.
Рассказ продолжался.
Костя ли меня расстроил с вечера, или усталость была виновата, только всю ночь видел я такие скверные сны, что и рассказать нельзя. Часов в восемь встал я с постели, оделся, хотел разбудить Костю, но генеральский дворецкий передал мне просьбу Веры Николаевны не будить ее брата, пока он сам не проснется.
Я стал бродить по саду и около дома. И в саду и по дворам ходило много дворовой челяди, занятой своими утренними работами. Тихие, запуганные, а иногда украшенные синяками физиономии баб поминутно попадались мне навстречу, перебранивались между собою и отпускали изречения вроде «ахти-хти, жизть-то, жизть...» или «о-о-охо, житье-то наше, житье», изречения, на которые щедр русской человек и в дурную, и в добрую пору.
Изредка бабы выражались несколько определеннее. «Эх, благая-то[109] ты барыня», «ах, барынька-барыня», сказанные в сатирическом тоне, определяли значение мачехи между ее подданными и бросали некоторый свет на семейные и хозяйственные дела старого генерала.