Обуреваемый мрачными мыслями, Форстер ходил по городу без особой цели. Бытовые заботы тяготили его. Позарез нужны были новые сапоги. Свои теперешние он еще раз залатал и заштопал в Аррасе, когда понапрасну дожидался возможности начать переговоры с англичанами по вопросу об обмене военнопленными. Но на что купить ему новую пару? Жил он исключительно на поденные, которые платил Конвент, — восемнадцать ливров в день. Столько стоил обед или фунт мяса. Кожи на скотном дворе обходились значительно дороже — купить их можно было только по спекулятивным ценам, так как на зиму необходимо прежде всего обеспечить надежной обувью армию.
К этому добавились новые неприятности: после хождения по инстанциям будущее, казалось, рухнуло окончательно. Он, ведь твердо рассчитывал на место директора парижской Национальной библиотеки. Однако в Комитете общественной безопасности его даже не стали слушать, заявив, что готовится новый закон, по которому он как иностранец будет подлежать компетенции Комитета общественного спасения, а в этом последнем чиновник уже в прихожей сообщил, что запрошенный пост занял некто Лефевр де Виллебрюн. То был человек, которого он знал и даже — по справедливости — ценил как переводчика классических греческих авторов, однако ж своего разочарования все равно скрыть не мог.
Он глядел на мысы своих жалких сапог, размышляя о том, на что обрек бы Терезу и Губера, последуй они за ним. Шесть тысяч ливров в месяц. Куда там! Он остался при своих мизерных ста восьмидесяти в декаду.
Чиновник с сожалением пожал плечами. «Нам искренне жаль, гражданин Форстéр», — сказал он, по-французски делая ударение на последнем слоге. «И пожалуйста, не думайте, что мы не в состоянии оценить ваши заслуги. Национальная библиотека срочно нуждалась в строгом и квалифицированном руководстве. Мы надеялись на вас, крепко полагались на вашу готовность — вы же совсем пропали и так долго не давали о себе знать».
Ах, это время, это бесполезное время, которое он попусту провел в Понтарлье еще после возвращения из Валь-де-Травера! На огорчение он имел право, на обиду — нет. Виноват только он сам. Ему бы давно надо было сообразить, что развода в отсутствие Терезы нельзя добиться и по новым французским законам.
Он еще просил о возможности побеседовать лично с кем-либо из членов Комитета общественного спасения. Он хотел бы добавить к своему докладу о проделанной работе в штабе Северной армии еще кое-какие личные наблюдения и замечания и надеялся встретиться для этого с Сен-Жюстом[25], о котором знал из «Монитёра», что тот в Париже. Он назвал это имя, хотя и сомневался, что будет принят. Не до него сейчас. Республика слишком занята борьбой — и с внешними и с внутренними врагами. Восстание в Вандее все еще не было подавлено, Тулон принадлежал англичанам, положение в Эльзасе и в Австрийских Нидерландах обострялось, и военные комиссары должны были неотступно находиться при войсках.
Чиновник тем не менее сделал себе пометку, и Форстер простился.
Поскольку ветер тем временем разогнал дождевые тучи, в саду у Тюильри опять было полно народу. На опустевших газонах бородатые и беззубые старцы проводили время за игрой в бетанк — старинной французской игрой, которая, однако, до революции, и даже до 10 августа прошлого года вряд ли могла быть кому-нибудь разрешена. Они бросали подальше деревянный шар, так называемую «свинью», а потом кидали круглые величиной с кулак голыши, стараясь попасть как можно ближе к свинье, по возможности сбив по дороге камни противника. Как ни часто наблюдал за этой игрой Форстер, он все еще не усвоил ее правила. Он только слышал, что вместо камней надо бы использовать литые ядра, но правительство их конфисковало и отправило на переплавку в кузницы, изготовляющие оружие. Он заметил, что сегодня свинье были приданы черты Дантона[26]. Неистовый Эбер[27] все горячее и решительнее писал в своей «Pére Duchesue» о том, что некие люди, которых он назвал «Предусмотрительными», приняли взятку от коалиции европейских королей и князей, чтобы задушить революцию.
В это мгновение со стороны улицы Сент-Оноре докатился взрыв дикого крика. Должно быть, толпа там опять сопровождала тележку на эшафот, к цирюльнику нации, как выразился один старик, тут же бросивший игру и пустившийся вприпрыжку вслед за толпой, которая криками, свистом, проклятьями изливала свою мстительную ненависть к кому-то — на сей раз, может быть, к спекулянтам и барыгам.
На террасе перед манежем с ним заговорила женщина. Ее только что вырвало, и она прикрывала рот платочком, чтобы не дышать на собеседника. «Гильотина, — сказала она, — погубит все установления человечности. Даже дети мои — вон они стоят под тем жиденьким каштаном — подражают палачам в своих играх. Недавно гильотинировали кошку. А в одном предместье, говорят, уличные мальчишки уже казнили кого-то из своих сверстников…»
Ах, дети, дети! Только им суждено пожать плоды кровавой борьбы и насладиться последствиями этого переворота. Он-то гораздо меньше боялся за их будущее, чем эта женщина. Почему же именно бесчувственность должна стать главным результатом революции, одушевленной пафосом высокой морали? Конечно, твердости придется проявить немало, чтобы пресечь происки врагов революции. Это будет стоить жизни еще многим людям. Но разве не сами они повинны в своей судьбе? Единственное средство от рака — это нож, хотя, конечно, я рад, что не мне приходится быть хирургом. Я бы не смог — при всем том, что ясно понимаю необходимость террора.
И на этот раз тележка двигалась со стороны Консьержери. Нет, он больше не мог выносить вида несчастных жертв, даром что был сторонник их казни. В последний раз ему понадобились все силы, чтобы заставить себя присутствовать при этом. Он только что вернулся из Арраса и в мыслях своих уже был в Понтарлье — а тут казнь Марии Антуанетты. Завтра же, он слышал, очередь Барнава…
Что же, революция и на самом деле пожирала своих собственных детей, как говорили те, кто взывал к умеренности? Надо бы ему зайти в какую-нибудь пивную, хоть как-то утолить голод и чего-нибудь выпить. Не любоваться же на все катящиеся головы подряд. Генерал Кюстин[28] и Люкс… Когда-то единомышленники, они превратились потом, с течением дел, в людей, которые хотели бы повернуть колесо истории вспять. И не о предательстве ли он с глазу на глаз хотел поведать Сен-Жюсту? Но разве не превращал он тем самым и себя в орудие террора?
Форстер думал о своих письмах, названных им «Парижские очерки» и посылаемых им с некоторых пор Губеру, который должен был печатать их в Германии. Насколько важнее речь Робеспьера от 10 октября и оглашенное в Конвенте требование Сен-Жюста, согласно которому Франция должна оставаться революционной вплоть до заключения мира. Они решили держаться максимума. Определить потолок цен на продукты, на хлеб и мясо, и на кожу, вероятно, и на сапоги. От этого пострадают тунеядцы, спекулянты и выжиги, все те, кто обогащается за счет народной бедности. Равенство диктовало законы. Гора уже дискутировала вопрос о введении бесплатного и обязательного образования.
Вот это и есть истинная революция, думал он, политический великан. По сравнению с ней весь прочий мир, как он организован на сегодняшний день, выглядит карликом.
От присутствия на казни Марии Антуанетты он не пожелал уклониться, потому что считал это событием исторического значения, полностью соглашаясь с аргументами якобинцев, еще когда процесс дебатировался в клубе. Уже казнь Людовика Шестнадцатого нанесла коалиции глубочайшую рану, и она взвыла, ибо понимала, конечно: в январе на эшафот был отправлен сам монархический строй, их режим. На сей раз Пруссия и Австрия шумели еще больше, угрожая республике военным вмешательством в случае самомалейшей опасности для жизни императорской дочери из дома Габсбургов. Итак, они первыми начали торги о голове бывшей королевы. Что же еще оставалось делать революционерам, как не решиться на самый суровый приговор? Нельзя же им было выказать слабость и подчиниться давлению? Должны же они были проявить мужество и показать всему миру, что власть теперь принадлежит только им и только они вправе выносить приговор о жизни и смерти?