Долгие дни он проводит наедине с собой. Общается только с Синклером, которого называет «мой неугомонный друг», говорит:
Мы должны оставаться тверды, непреклонны и честны в том, что считаем истинным и прекрасным.
Но только быть из железа и стали нам не пристало, особенно поэтам.
Все его радости теперь — это прекрасная погода, яркое солнце, свежая зелень.
Лишь он способен видеть все это такими глазами.
И если я однажды стану мальчиком с седыми волосами, пусть и весна, и рассвет, и вечерняя заря день ото дня делают меня все моложе, пока наконец я не почувствую все это в последний раз и не выйду на простор, а оттуда уйду уже навсегда — в вечную юность!
Понимает ли он, что сейчас говорит?
Гёльдерлин.
Волосы у него подстрижены «по-санкюлотски» — так именует эту прическу господин фон Гёте. Республиканец душой и телом, говорит о нем Бёлендорф. Зеркало, отражающее красоту мира, — так зовет его Сюзетта. Чтобы сказать о нем все, и вправду достаточно нескольких слов…
Гёльдерлин.
У себя в Хомбурге-фор-дер-Хоэ. Суровый воздух, на который он всегда жалуется. Комната, украшенная картами четырех частей света.
Двадцать девять лет.
Вскоре друзья разлетаются в разные стороны.
Мурбек — он продолжает слать письма из Иены — останется там на всю зиму, будет слушать Шеллинга и Шлегеля, потом переедет в Грейфсвальд, после него не останется никаких трудов.
Зигфрид Шмид, этот эксцентричный, полубезумный человек — бредите, шатаясь, братья, по жизни, только в дурмане, только в чаду! — пишет пьесу, где главная героиня — женщина, это слепок с так называемой обыденной жизни, еще роман в письмах «Лотар»; он поступает кадетом в австрийскую пехоту, жаждет пережить в угаре возвышенные моменты войны, заканчивает ее ротмистром в Вене, с Гёльдерлином он встречается еще раз в его последний хомбургский год; кто знает, о чем они тогда говорят. Эмерих пишет ему письмо по поводу «Гипериона».
Бёлендорф говорит: Ужасно, что подобное расстройство души стало подлинной болезнью нашего времени. Я знаю лишь немногих, кому удалось избежать этого.
До последнего остается с ним Синклер, молодой человек, собиравшийся сделать в Германии революцию. Синклер, который публикует свои статьи под псевдонимом Кризалин; они не лишены веры и поэзии, есть даже попытки создать собственную эстетику. Еще у него есть драма о Севеннской войне, ее даже играли в Веймаре. «Правда и подобие» — философский трактат. Синклер — самый верный друг, который позже определит его библиотекарем в Хомбурге: как мыслитель, он целиком под влиянием Фихте, вместе с Наполеоном он хочет идти на Англию, потом в чине капитана появляется в штабе австрийского командования на Венском конгрессе, получает майорские эполеты, а затем, во время очередной переэкипировки, внезапно переживает сильнейший удар, но это уже тема другого рассказа. Гёльдерлин называет его Ахиллом, видит в нем прототип Алабанды, говорит, я предан ему настолько, что готов с песней на устах следовать за ним куда угодно, вплоть до самого нашего конца, до поражения. Теперь, когда жертвы уж пали, о други! теперь! Клич звучит в небесах, и земля прославляет…
Земля, неужели это единственное, что ему остается?
Что в сумрак меня укрывает, Земля! зелень твоей листвы?
Зачем тревожите душу мне, зачем бередите
былое во мне, вы, Всеблагие! О, пощадите меня
и оставьте в покое пепелище моих
Наступает осень.
Мне кажется, затея с журналом обречена. Так много надежд возлагал я на него и в плане будущей моей деятельности, и в смысле улучшения финансовых дел, ведь это дало бы мне возможность находиться вблизи от тебя. Даже друзья до сих пор не ответили на мои письма. Быть может, все стесняются общаться с таким человеком, как я?
Так он пишет Сюзетте. Она собирается подойти вечером к окну, говорит:
— Если б я только могла лучше вникнуть в твои теперешние идеи. Кто знает, как все может еще обернуться, ведь пути судьбы неисповедимы…
Почти два месяца потратил я на подготовку журнала, говорит Гёльдерлин. И теперь намереваюсь употребить все время, что мне еще остается, на мою трагедию. Я написал Шиллеру, но он ответил: даже с учетом соображений выгоды, которые мы, поэты, часто не можем обойти, издание подобного журнала лишь кажется выгодным, и тем более не стоит отваживаться на это издателю, не имеющему веса в издательском мире. Желаю Вам всего наилучшего.
Имея такую судьбу, как моя, почти невозможно сохранять надлежащее мужество, говорит Гёльдерлин.
Боюсь, что горячность жизни во мне остынет, соприкоснувшись с ледяной историей наших дней, и страх этот проистекает оттого, что с времен моей юности я воспринимал все разрушительное более болезненно, нежели остальные, мне кажется, чувствительность эта имеет причиной душевную мою организацию, оказавшуюся в соприкосновении с жизненным опытом, выпавшим мне на долю, недостаточно прочной и устойчивой.
Я сам это вижу. Но что толку просто видеть?
Однажды я Музу спросил, и она
ответила мне:
В итоге все это обрящешь,
Смертным сие постичь невозможно.
О Всевышнем я умолчу.
Плод запретный, как лавр, но
Это всегда — отчизна. Ее же
Каждый в конце обретает.
[151] Дороги в таунусских горах, окрестности Хомбурга — здесь он еще иногда бывает. Разверзлись окна в небе. Когда над лозой полыхает листва и черной, как уголь, бывает в ненастье, тогда в сосудах жизни половодье.
Я предчувствую дурную зиму. Нередко у меня такая тяжелая и медленная голова. Я трачу много времени, а должен беречь его. Ведь почти невозможно жить только писательством, особенно если не хочешь быть слишком услужливым и строить состояние за счет собственной репутации.
И пусть даже все, что во мне, не найдет никогда своего по-настоящему ясного и широкого выражения, я все равно знаю, чего хотел, — я хотел большего, чем позволяют предположить по видимости ничтожные мои попытки. Дело, во имя которого я живу. Пусть станет оно целительным для людей.
Пусть существование мое не пройдет на земле бесследно.
Он много разговаривает сам с собой, ведь он и предоставлен постоянно сам себе. Боится, что тяжелое, судорожное состояние, одолевающее его с начала года, затянется; он вновь вынужден обратиться к врачу, который всегда бодр и искренне к нему расположен — настоящий врач для ипохондрика.
Пишет письма. По привычке Нейферу, хотя тот и не поспевает больше за полетом его поэтической души. Нейфер, которого некогда в Швабии подозревали в якобинстве, из-за чего он и не получил предназначавшейся для него кафедры придворного проповедника в Штутгарте, живет уже долгие годы как сельский священник в Вайльхайме под Теком, он больше не отвечает на письма, не выказывает никакой заботы о друге.
Почему республиканский дух совершенно исчез в наши дни? Почему друзья мои теперь подвергаются гонению, подобно Бацу, которого курфюрст решительно берет под подозрение? Синклеру, которого давно уже подозревают в заговоре? Сколько я могу заметить теперешнее общее настроение людей, говорит Гёльдерлин, мне кажется, что на смену великим и мощным потрясениям времени идет способ мышления, отнюдь не предназначенный высвобождать силы человеческие, расковывая их, но ведущий неизбежно к тому, что живую душу, без которой нет и не может быть в мире ничего подлинно радостного и подлинно ценного, заключат в оковы и раздавят.
Только что я узнал, что французская Директория распущена и Буонапарте стал диктатором. Доктор Эбель пишет ему из Парижа о низости тамошних людей.