Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Сюзетта говорит:

— Страх гнездится во мне, что когда-то должны будут прекратиться наши отношения, ибо нет у меня уверенности в будущем.

Я трепещу при мысли о революционных временах, которые, быть может, уже не за горами, ведь они способны разлучить нас навсегда…

— Отправиться туда, где нужда особенно тяжка, а значит, мы всего нужнее, — говорит Гёльдерлин; чувство жизни как чувство бесконечно нового…

В случае если б французам сопутствовала удача, милая матушка, в нашем отечестве могли бы, вероятно, произойти перемены. А чтобы Вы, дражайшая матушка, не пострадали от несправедливости в случае возможных инцидентов, этим я озаботился бы изо всех сил, и, быть может, не без пользы.

Что я буду делать дальше, зависит во многом от успеха или же, напротив, неуспеха моей новой книги «Эмпедокл». Из этого трагического смешения бесконечно нового и конечного старого развивается в конце концов новая индивидуальность…

Гёльдерлин — он работает как в лихорадке, может неделями не видеться с Сюзеттой во Франкфурте, жалуется на болезнь, которая сильно досаждает ему, три недели подряд желчные колики, приходится обратиться к врачу, и тот констатирует приступ ипохондрии.

Это было и вправду неприятное состояние, говорит он, вот так праздно и бездумно проводить все дни; ведь лишь благодаря занятиям моим мне удавалось поддерживать в себе бодрое расположение духа.

К тому же он опять испытывает нехватку денег из-за сильного вздорожания дров, обращается к матери с просьбой одолжить немного.

Я искренне радуюсь, что скоро наступит май. У нас все еще стоят холодные дни. А вообще здесь довольно мирно.

Друзья, по-прежнему в спорах, все еще ждут какого-то знака. В Вюртемберг из Парижа прибыл новый посланник, он нанес первый визит двору и при этом заявил, что не уполномочен устраивать в Германии революцию.

Что скажет на это Синклер?

Все надеются, что войска Журдана перейдут в наступление, это будет сигнал к свержению существующего правительства и установлению республиканского строя; позже некий Бланкенштейн выдвинет все это в качестве обвинения против Синклера.

Однако генерал Журдан — он уже в Вюртемберге — приказывает распространить шестнадцатого числа марта месяца следующее заявление: любые революционные выступления будут незамедлительно подавляться французскими войсками: у него имеется предписание не потворствовать смутьянам.

Это все Директория в Париже, говорят друзья свободы, Талейран. Революция превратилась в жупел для осуществления их внешнеполитических целей.

Южнонемецкой республики уже не будет.

Ничего, кроме моих четырех стен, и да будут они для меня той доброй мелодией, что всегда дарит прибежище от злых духов. А что теперь?

Уже давно ты, тучей окутанный,
  Повелеваешь мной, гений времени.
    Вокруг все дико, жутко в мире:
      Всюду крушенье, куда ни гляну.[147]

Итак, Эмпедокл должен был стать жертвой своего времени. Ему недоставало всеотрицающего духа насильственного обновления, он действовал то как религиозный реформатор, то как человек политический, и всегда с этой гордой и восторженной покорностью судьбе…

Гёльдерлин прерывает на время работу над трагедией. Он почти не выходит из комнаты, вслух декламирует стихи, часами сидит в оцепенении, избегает встреч с друзьями.

Военные новости тоже отвлекали меня, милая матушка, я все хотел дождаться дальнейшего развития событий, к тому же, понятно, я был нездоров. Я не вижу возможности приехать этой весной в Вюртемберг.

Войска Журдана, разгромленные наемниками коалиции, отходят за Рейн. Народ видит всю бесполезность выторгованного мира, теперь он отворачивается от французов — это Бац напишет своим друзьям, — бог даст, впоследствии еще отыщется возможность улучшить жизнь народа и без революции.

Многое я пытался, о многом мечтал, ныне грудь моя изранена, пишет Гёльдерлин.

А вообще красоты здешней местности составляют мое единственное наслаждение.

О, если бы мне дано было вновь увидеть радость в этих глазах, восклицает Мурбек, повстречавшись с ним; а он, утомленный работой, карабкается вверх по склону холма, усаживается на солнце и долго глядит вдаль, за Франкфурт, туда, где, как ему известно, находится Сюзетта.

— Я не знаю, как выразить переполняющее меня чувство благодарности, любимая, за то, что дивная весна еще дарит меня радостью…

— Я гуляла с детьми и высматривала у подножия горы любезный сердцу моему Хомбург с тою неведомой комнатушкой, где живешь ты; мне казалось, что в эти прекрасные весенние дни ты должен вспоминать меня так же часто, как я тебя. Я даже не умею вообразить себе то место, где ты живешь. И все же тебе там сейчас намного лучше, ты ведь знаешь, где можешь меня найти, тебе знакома каждая мелочь, что меня окружает…

Они строят планы, как встречаться в дальнейшем, считают дни и часы, большие надежды возлагают на лето, когда Сюзетта с детьми уедет из города и им, быть может, удастся встречаться тайно.

— Ради этого я готов ждать бесконечно долго, только бы время от времени узнавать от кого-то, что ты в добром здравии. Ты ведь и так будешь вечно со мною…

Гёльдерлин смотрит в сторону Франкфурта.

Эти невинные мгновения вновь придают мне силы жить и писать. Словно побывал в церкви и теперь чистым сердцем и ясным взглядом воспринимаешь окружающий свет, воздух и эту прекрасную землю. Я не могу и не хочу боле быть заносчивым, нетерпеливым и нескромным по отношению к тому, в чьих руках моя судьба. Теперь я совершенно здоров.

Наступает май.

Приехал Бёлендорф, вместе с Мурбеком он был в Швейцарии, служил домашним учителем; он говорит: «Гиперион» — это залог нашей дружбы, о, если бы вокруг меня всегда были хорошие люди; заключает в объятия Гёльдерлина и Синклера.

Они говорят о политике.

Буонапарте, рассказывает Бёлендорф, мне довелось видеть в Милане. Маленький человечек с обветренным лицом, черными растрепанными волосами, un homme qui est toujours tranquil[148], бесчувственный человек.

Он рассказывает о Гельветической республике.

Восемнадцатого фруктидора решилась ее судьба. Четвертого сентября 1797 года парижская Директория постановила вмешаться. Доктор Эбель, вы его знаете, предупреждал своих друзей в Берне, но они не вняли его предупреждениям.

Все это я запишу для потомков. Он говорит все быстрее, все отрывистее.

Когда была принята новая швейцарская конституция, французы принялись угрожать оружием. Невозможно было измыслить ни одной разумной причины, почему им хотелось силою перевести Швейцарию на другой путь. Намерения их были темны. Герой, находившийся тогда в Италии, этот всегда сохраняющий спокойствие человек, казалось, не хотел ничего, кроме дальнейшего распространения свободы.

Очевидно, им нужен был хлеб, говорит Синклер, Германия-то уже давно истощена. А еще Франции нужна была показная республика в качестве заслона от врагов, лишняя основа будущего мира.

Да, говорит Бёлендорф, так и возникла предписанная сверху швейцарская конституция. Французы уже оккупировали к тому времени страну, они требовали денег, миллионов, и швейцарцы в душе давно уже не называли их друзьями; Штек мне рассказывал, он был секретарем при новой Директории.

Швейцарцы призвали свои провинции к объединению. Вот наши штыки, заявил на это французский наместник. Французские офицеры присутствовали на заседаниях кантональных советов, решения которых не принимались ими в расчет, свобода слова была отменена.

Нашего друга Штека отстранили от должности; я уступаю штыкам, заявил он, но не перестаю взывать к чувству справедливости, присущему французской нации. Из Парижа на его место был назначен некий гражданин Окс, другие сохранили свои должности, однако им не оставалось ничего другого, как пытаться хотя бы по мере сил стыдить порок.

вернуться

147

Перевод В. Шора.

вернуться

148

Человек, всегда сохраняющий спокойствие (франц.).

61
{"b":"580287","o":1}