Но он снова ошибся в профессоре. Он ожидал, что натолкнется на высокомерие, но никак не на сердечность. Профессор же, представляя Пётча работникам театра, лучился ею. Он спросил, очень ли волнуется Пётч, предложил коньяку и не преминул осведомиться о мнимой прапраправнучке виновника торжества.
Алкоголь сразу ударил Пётчу в голову. От жары, которая в маленьком помещении за сценой была еще сильнее, чем на улице, у него пересохло во рту, он насквозь пропотел. Он стоял на дрожащих ногах, прислонившись к стене, не в силах следить за разговорами об освещении, управлении занавесом и проекционном изображении. Потом работники театра ушли. На несколько минут он остался наедине с профессором.
— Можешь мне не говорить, каково у тебя на душе, — сказал Менцель, вытирая платком лицо. — В одном отношении я чувствую себя так же, как ты: как и ты, я должен демонстрировать сейчас публике единодушие со своим противником (как это повседневно бывает в браке и государственных делах). Но в остальном тебе, конечно, намного хуже. После проигрыша подпольных битв ты должен решить, нападать на меня публично или нет. Такие решения даются нелегко. Если бы ты спросил моего совета, я бы сказал: оставь, ты ведь только проиграешь. Дураки в зале все равно не поймут, чего ты хочешь. А между нами все будет кончено. Ты, конечно, очень зол на меня. Я был суров с тобой, но иначе нельзя. Я говорил не со злым умыслом, а серьезно, очень серьезно. Ты носишься с фантомом, считая, насколько я тебя знаю, будто это и есть правда. Для меня же дело заключено в большем: останусь я или не останусь в науке и в памяти потомков. Посадив Шведенова на почетное место, я обеспечил себе почетное место в истории историографии. Я поседел за этой работой, и вот приходишь ты из своей деревни и хочешь разбить все вдребезги (охотно верю — без дурных намерений). Так пойми же: я не остановлюсь ни перед какими средствами, чтобы помешать тебе в этом.
Последние слова профессор проговорил очень быстро, так как их уже звали. Занавес был поднят. Пора было идти на сцену.
В первые минуты выступления сознание Пётча функционировало не полностью. Он, правда, чувствовал, что у него дрожат руки, рубашка прилипла к спине, но он не слышал ни слова из вступительной речи Менцеля, да и собственные начальные фразы не мог потом вспомнить. Первое, что он заметил, — он читал очень громко. Но читал он гладко и не слишком быстро, это его успокоило, и он отваживался время от времени поднимать глаза от рукописи. Из темноты стали выступать лица. Он видел, как вытирали платками вспотевшие лбы. Его радовала тишина в зале как свидетельство внимания слушателей.
Он читал механически и мог даже думать о посторонних вещах, причем так ясно и остро, как ему никогда больше не дано будет. Он вдруг понял, почему профессор пытался скрыть его изыскания: книга Менцеля не только по фактам оказалась бы устаревшей еще до своего появления — если верны утверждения Пётча, рухнет вся ее концепция, поскольку развеется миф об образце героической жизни.
Пётч полагал, что эта мысль только сейчас пришла ему в голову, и сам удивился, обнаружив, что она уже раньше жила в нем, ибо влияние ее чувствовалось в монотонно зачитываемом докладе. Доклад в значительной мере основывался на том факте, что смерть Шведенова фальсифицирована, и многие утверждения Менцеля, без упоминания имени, ставились там под сомнение. Может быть, это был первый шаг к опровержению Менцеля. Но Пётч не думал о втором. Он хотел не опровергнуть Менцеля, он хотел его переубедить. Однако для этого ему все еще не хватало последнего доказательства. И докладчик стал о нем мечтать.
Голос Менцеля вернул его к действительности, и он понял, что доклад закончен, что он свободен. Разумеется, Менцель не упустил возможности нанести ему еще один удар, но, как человек порядочный, имени не назвал. И, кроме Пётча, только посвященные знали, кого он имел в виду, когда говорил о людях, которые копаются в мелочах, фетишизируют детали и тем самым — вольно или невольно — загоняют Шведенова в сети реакции, что, по мнению Менцеля, обречено на провал, поскольку благодаря его, менцелевскому, «Бранденбургскому якобинцу» прогрессивный историк и поэт скоро станет неотъемлемой частью традиций социалистической культуры.
Надо быть Менцелем, чтобы после столь серьезной тирады суметь развеселить публику, и она отблагодарила его смехом при первых же остроумных намеках на множество литров пролитого пота. А для шутки, которую Менцель приберег к финалу, на помощь ему пришли небеса. В тот момент, когда он смело свел воедино надежду на начало новой жизни Шведенова и на конец жары, разразилась шумная гроза. Поднялось такое ликование, словно наступившая прохлада — заслуга профессора. Принимая аплодисменты, профессор не преминул выразить душевное согласие с докладчиком.
Элька стояла с Фрицем и его спутницей в гардеробе. Она уже пережила сюрприз, который ожидал Пётча. Он заметил фрау Унферлорен лишь тогда, когда она, покраснев, повисла на руке Фрица и попросила прощения за то, что они так долго скрытничали.
Поняв наконец, в чем дело, Пётч сказал: «Ах, вот оно что, вы оба…» — и хотел было произнести нечто вроде поздравления, но в круг вступил профессор Менцель и, дружески обняв Пётча, попросил разрешения увести на несколько минут звезду вечера, поскольку его требуют фоторепортеры.
Хоть это и излишество, там действительно был фотограф, которого Менцель накануне просил содействовать популяризации Шведенова. Профессор свою повинность уже отбыл, теперь на очереди — учитель и ученик: на сцене, перед сценой, с серьезными лицами, смеясь, стоя, в дружеской беседе со слушателями. Две пленки были израсходованы. Но фотографий Пётч никогда не увидел.
Одним из слушателей, дружескую беседу с которыми изображал Пётч, был Браттке, но он-то не только изображал, а и на самом деле говорил, правда с таким брюзгливым лицом, что фотограф сделал ему замечание.
— Будь я бессовестным, — говорил Браттке, наклонившись к Пётчу, — я бы гордился тем, что участвовал в процессе воспитания, результаты которого вы нам сегодня продемонстрировали. Но поскольку я не таков, я извлеку два урока из сегодняшнего событий. Первый: не обучай критике человека, не умеющего смолчать; второй: моральная победа и самоубийство почти синонимы. На прощание я могу только сказать, что, хотя мне было бы приятнее, если бы мы не прощались, я советую вам радоваться такому финалу. Вы бы ведь никогда не стали полезным пишущим рабом наподобие Слайдана. Когда Карл V назвал его (остроумно, как это случается с шефами) своим личным вралем, Слайдан не возразил. Боюсь, он был горд этим.
Профессор Менцель не затруднил себя столь длинной прощальной речью, зато он был не брюзглив, а приветлив, когда говорил:
— Извини, что я не сказал тебе о фактических ошибках, которыми пестрит твое сочинение. Может статься, они мне когда-нибудь понадобятся — для разноса, к которому, естественно, меня вынудило бы опубликование твоего доклада. Вот это и было бы верной дружбой, сумей это понять. Доброго пути домой, в твою деревню, и — прощай!
Элька ждала на улице. Гроза прошла. Воздух стал влажным и прохладным. Разбрызгивая лужи, подъехал Фриц. Элька полагала, что мужу пошла бы сейчас на пользу рюмка водки, но Пётч хотел поскорее домой. Да и фрау Унферлорен очень устала.
У дверей ее дома Фриц выключил мотор.
— Мы оба, — сказал он торжественно и, чтобы показать, кого он, кроме себя, имеет в виду, посмотрел на фрау Унферлорен, которая вложила свою руку в его и смущенно потерлась щекой о рукав его пиджака, — мы оба хотим вам кое-что сообщить.
— Поздравляем! — сказала Элька.
— Спасибо, но это еще не все, — ответил Фриц. — Перестройка кухни теперь уже ни к чему. Знаете, мне надоел тягач. Я пересаживаюсь на такси. Хочу сказать: я переселяюсь к ней в Берлин. Вас это очень удивляет?
— Нет, вовсе нет, — сказала Элька, а у ее мужа опять оказалась под рукой цитата, на сей раз из шведеновского «Увядшего весеннего венка»: «Ах, боже милый, как славно сходится одно с другим». И до следующего утра он больше ничего не сказал — во-первых, потому, что всю дорогу машина очень тарахтела, во-вторых, дома Элька, как только легла, сразу уснула.