Зигфрид.
Да ведь и враг не всякий из породы
великанов.
Генрих дер Фоглер.
Альбрехт сказал, ты песни петь умеешь.
Есть у тебя соратники в благом деяньи?
Странник.
Среди моих друзей певцов немало славных.
Генрих дер Фоглер.
Тогда скачи вперед пред войском нашим,
Буди друзей своих и пой про наш поход,
Чтоб люди в городе и на селе не мнили,
Что небо рушится, коль мы в поход идем.
Ариовист.
Вреда не будет в том. Скачи — и…
Тут странник просыпается, видит, что время для возвращения героев не настало, однако он не оставляет надежды:
Ты в сердце сбереги навек
Память о замке Герольдзек.
В немецком сердце их кумир,
О них еще услышит мир.
Столь же живо волнуют воображение мальчика (а позднее зрелого мужчины) и герои его собственной семьи, рода Фуке, который уходит в глубокую древность — Нормандию XIII века. Религия, приверженность которой он сохраняет, — это религия его предков, ради нее они вынуждены были покинуть Францию. Армия, в которую он поступает, — это армия, в которой дед его служил генералом. Чтимые им прусские властители предоставили его предкам убежище. Фридрих Великий, останки которого мальчик осматривает с благоговейным содроганием, был в дружеских отношениях с его дедом. И новый король не забывает семью Фуке. Они приглашаются на придворные праздники. В Сакрове их навещает королевская семья. Мальчик играет с принцами, с наследным принцем. Верность королю до конца жизни остается для него самым естественнейшим чувством. К тайному антифранцузскому движению накануне 1813 года поэт примкнет, несмотря на патриотическое воодушевление, лишь тогда, когда уверится, что его одобряет король.
Фуке многому учится у Людвига Хюльзена (ученика Фихте), разделявшего демократические позиции романтической философии, когда тот приглашается в Лентцке в качестве домашнего учителя; однако дворянские симпатии и взгляды в будущем поэте к тому времени настолько уже сильны, что, несмотря на взаимную симпатию учителя и ученика и общность взглядов в вопросах поэзии, между ними нередко возникают конфликты. Человека, которому древние замки (представляющиеся Фуке символом единственного славного времени, достойного воспевания) напоминают о деспотах и тиранах и который желает, «чтобы эта большая толпа, которую мы именуем народом, дала бы всем нам, ученым и рыцарям, хорошую встряску, ибо величие наше и достоинство основываются исключительно на его нищете», — такого человека Фуке понять не может. От идей XVIII века, века разума, он с возмущением отстраняется, оберегая свое внутреннее существо, и обращается позднее к мистике Якоба Бёме[201] (философскую концепцию которого, близкую к идеям пантеизма, он, будучи истинным приверженцем библии, разумеется, не принимает).
Он упорно сопротивляется веяниям жизни, могущим нарушить его образ мыслей, — сопротивляется на удивление успешно. Он есть сама верность принципам, скепсис ему чужд. Даже в восприятии ужасной действительности армейской жизни и войны он остается в силу своего мировоззрения слеп. В то время как его ровесник Генрих фон Клейст, родом, как и Фуке, из старинной дворянской семьи, подростком начавший службу в прусской гвардии и тоже принимавший участие в коалиционной войне против Франции, довольно рано осознает аморальную сущность войны и именует военщину «монументом тирании», Фуке в той же армии, в той же войне видит лишь геройскую доблесть, славу и честь. Золотой глянец славных рыцарских времен он наводит и на современную ему действительность. О нравственной деградации прусского офицерского корпуса накануне 1806 года, неоднократно засвидетельствованной в различного рода источниках, нет ни слова в тех его сочинениях, где он повествует о своей жизни в гарнизоне (в «Измене и наказании», например). Позднее в автобиографии он описывает своих друзей такими, каким, пожалуй, был сам: честными, добросердечными, поэтичными, «посвятившими себя благородному служению даме». Когда же король в 1813 году призывает народ к оружию и Фуке приводит ему хафельландских добровольцев, поэт-офицер, находящийся в зените своей славы, полностью проникается чувством, что мечта о рыцарстве и действительность есть одно и то же; тогда он и сам становится одним из героев «Волшебного кольца» — Фолько фон Монфоконом, Отто Траутвангеном или Хеердегеном фон Лихтенридом.
Скорее благодаря идее рыцарства, нежели французскому происхождению, прусско-немецкий патриотизм Фуке свободен от той гнусной ненависти к французам, которой пронизано большинство поэтических сочинений времен освободительной войны и которая делает их совершенно несносными. «Истинный солдат перед лицом достойного противника обнаруживает беспристрастное, поистине благородное чувство», — читаем в одном из его рассказов; это примечательное высказывание заставляет предположить, что для рыцаря Фуке война была не средством достижения цели, а самой целью. Бесчисленные сражения, которые развертываются на страницах его книг, чаще всего поединки, ведутся преимущественно из-за чести; в них едва ли борются между собой добро и зло, а сражается одно достойное (то есть преданное своему государю) воинство с другим достойным. Какие неестественные, подчас уродливые формы принимает это лишенное истинного смысла благородство в описаниях Фуке, показывает замечательный анекдот, напечатанный в «Берлинской вечерней газете» Клейста; из него явствует также и то, как умирают герои Фуке на полях сражений, а именно с улыбкой на устах и с чувством умиротворения и христианского всепрощения, ибо бог Фуке не обязательно только на стороне прусского или более сильного воинства, он единый для всех храбрых, то есть слепо повинующихся, солдат.
«НЕРЕШЕННЫЙ СПОР
<b>Незадолго до начала семилетней войны на водах в Карлсбаде встретились прусский и австрийский офицеры и понравились друг другу. Оба были молоды, оба служили в кавалерии; тот и другой имели склонность к военным учениям и питали слабость к лошадям, и благодаря этому они все ближе сходились друг с другом и скоро сделались неразлучны. Их редко видели порознь, хотя подчас они и горячо спорили, ибо каждый почитал строевой устав своей армии наилучшим в мире и с жаром доказывал его преимущества перед другим. При этом спор заканчивался с обеих сторон обычно такими словами: „Ну, ежели случится когда-нибудь сойтись на ратном поле, ты очень скоро убедишься в этом!“ Подобного рода беззлобные стычки, казалось, только усиливали взаимную привязанность, и расставались они всегда, непременно выказывая друг другу знаки сердечной любви, и, разъехавшись, долго еще махали друг другу издалека, с прибавлением самых добрых пожеланий.</b>
<b>Но вот представился случай, как они не раз говорили, сойтись на ратном поле. В битве под Ловозитцем торжествовал Вильгельм — так назовем пруссака, — ибо первое наступление прусской конницы, казалось, подтвердило его слова: австрийская конница расстроила ряды и повернула, пруссаки же, ободренные успехом, продолжали наступать, все более тесня противника. Тут Вильгельм заметил своего друга, скажем Йозефа, как тот, последним в числе отступавших, скакал на своем коне с занесенным вверх палашом и оглядывался на преследователей, злобно сверкая глазами. „Гей! Брат мой! Так кто оказался прав?“ — вскричал вслед ему Вильгельм, сияя от удовольствия; Йозеф только метнул в его сторону взгляд и склонил угрожающе голову. Но счастье переменчиво. Неприятельская батарея, ударившая по флангу пруссаков, остановила их, а вскоре под усиленным огнем австрийских пушек пруссаки вынуждены были бежать; императорская конница, оправившись тем временем, атаковала со своей стороны отступившего противника. „Что скажешь теперь, брат мой?! — вскричал на сей раз уже Йозеф. — Смеется тот, кто смеется последним!“</b>
<b>Прусские всадники собрались между тем под прикрытием своей пехоты и вновь пошли в наступление. Теперь уже приятели сошлись лицом к лицу. Удар за ударом наносили они друг другу, а с обеих сторон собирались славные ратники, окружая тесным кольцом дерзновенных воителей. Когда дело наконец кончилось, Вильгельм и Йозеф лежали рядом посреди поля, умирая от ран, которые они нанесли друг другу в жаркой схватке. Но вот Йозеф, собравшись с последними силами и превозмогая боль, приподнялся и, обратив взгляд свой на лежавшего рядом приятеля, с улыбкой спросил: „А что думает брат мой теперь?“ Вильгельм протянул в ответ ему свою руку: „А то, что мы оба правы, брат мой, все мы славные ребята и отличные воины“. „Вот так-то, брат мой, именно так, — подтвердил Йозеф, — все мы единый храбрый немецкий народ и добрые христиане. Усни, брат мой, и благослови тебя бог…“ С этими словами он осенил себя и друга своего крестным знамением, и оба навсегда сомкнули глаза».</b>