Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ученье подвигалось, разумеется, плохо. Меня за это бранили, но я чувствовал, что виноват-то я виноват, но не совсем. Гимназический курс, конечно, вещь важная, но в глубине души у меня было сознание, что весна, пари на поцелуи с Машей и Таней, благоухание сирени, импровизация милого Э., теплые вечера, ясные дни, даже висенье вниз головой на березах — неизмеримо важнее. Курс классических гимназий придумали Катков с Леонтьевым, а меня создал Господь Бог. Он же подарил мне шестнадцать лет и тревожную и сладкую жажду жизни. Эта жажда, сменившая собою мечты о подвигах, преимущественно революционных, и еще года два мешала мне вникнуть как следует в курс классических гимназий…

4

Весна прошла. У моих приятелей начались экзамены. В это время я виделся с ними только урывками, потому что экзамены были страшные. Несчастные посторонние молодые люди, для того, чтобы получить свидетельство зрелости, в то время должны были получить на экзамене не менее четырех с половиною, в среднем. Приятели получили на одну десятую меньше, и двери университета, куда они стремились, закрылись перед ними навсегда. Выданное свидетельство давало право на поступление только в специальные школы. П., мечтавший о карьере юриста, поступил в институт инженеров путей сообщения, которого, конечно, не кончил. Желавший изучить языки и историю Э. определился в технологический институт и тоже скоро оставил его. Экзамены кончились, мои чехи и болгары уехали отдыхать на свои родины, уехал из города и я, с приятными воспоминаниями о прошедшей весне и довольно неприятным сознанием, что в курсе классических гимназий я не сделал никаких успехов.

Во время каникул сложился новый план достижения мною зрелости, — было решено отправить меня на попечение родственников в Петербург. У родственников были дочь и сын, мои ровесники, оба отлично учились, и их пример должен был повлиять на меня благотворно. Осенью я был уже в Петербурге. Родственники были хорошей, доброй, честной семьей; но Петербург мне не понравился. После Москвы он поразил меня только, своей прямолинейностью. В струну вытянутые улицы, по линейке отчерченные тротуары, дома все одного роста, параллельными рядами уложенные на мостовой камни, прямыми вереницами едущие экипажи, плоская, как бильярд, местность, неосторожно налитая до самых краев Нева. Это был какой-то шкаф, комод, а не город. Конечно, это европейского типа город, но эти европейские города наводят на меня уныние своими заборовидными улицами; мне всегда представляется, что я хожу между перегородками тюремного двора для прогулок. То ли дело Москва, с её пригорками, садами, домами-особняками, стариной, уютными церковками таких же причудливых, живых, индивидуальных форм, как окружающие их кусты и деревья, с её извилистыми улицами, прудами, речками, тучами голубей и стадами галок, образующими над городом в воздухе другой город, такой же оживленный и шумный, как и нижний. Ужасный петербургский климат тоже скоро дал себя знать. У меня начались, головные боли, постоянное лихорадочное состояние, и я применился к климату только через несколько лет, пройдя через всевозможные катары и «нервы». Нервы пострадали, конечно, и от нравственных мытарств во время искания зрелости, но петербургский климат действительно ужасен и особенно разрушительно действует на приезжую молодежь. Стоит только сравнить больничные физиономии молодежи петербургских высших учебных заведений с сравнительно цветущими лицами студентов других городов, чтобы прийти к мысли, что перенесение этих заведений из Петербурга в центр и на юг России было бы великим благодеянием для наших подрастающих поколений. Особенно плохо приходится уроженцам сухих востока и юга, которых много умирает в столице.

Мои добрые петербургские родственники в свой черед озаботились моим положением. Попробовали сунуться в казенные гимназии, но там я после моего пропечатания был известен, и ответы начальства были уклончивые и двусмысленные. Готовиться самому я не решался, потому что по опыту знал, что из этого ничего не выходит. Уроки у учителей были неприступно дороги: тогда драли с живого и мертвого. Репетиторы-студенты были плохи. В довершение всего, в одно прекрасное утро явился околоточный надзиратель и пригласил меня следовать за ним в полицейскую часть.

— Не знаете ли, зачем?

— Вероятно, изволили потерять какой-нибудь документ.

— В таком случае зачем же я должен идти непременно под вашим конвоем?

— Уж, право, не знаю. Такой приказ. Извольте прочесть бумагу.

В бумаге действительно значилось, что околоточный должен доставить меня в часть самолично. Нечего делать, к огорчению дядюшки и тетушки и возбуждая зависть в кузене и кузине, которые, как тогда и следовало, были большие либералы, иду с околоточным в часть. Прохожие, несмотря на то, что я стараюсь беседовать с моим провожатым по возможности оживленней и партикулярней, принимают меня за жулика, и кто жалеет, кто презирает за столь раннюю испорченность. В части меня вводят в мрачную комнату. Сидящий у стола мрачный человек начинает отбирать от меня самые подробные сведения биографического характера за время от удаления моего из гимназии и по сей день. Сбоку и в отдалении стоит субъект с пронзительными глазами и смотрит мне, казалось, в самую середину мозга и внутренностей. Предлагаемые вопросы окутаны таинственною непоследовательностью и неопределенностью, но один из них, сделанный с неосторожной ясностью, открывает мне глаза: это отрыгается моя пропаганда Михалке Жёлудю. Потом меня отпустили. Испуганные родственники, порасспросив опытных и понимающих жизнь людей, узнали от них, что нет сомнений, я состою под негласным надзором полиции.

Итак, я не только «готовящийся», но и «состоящий». Последнее с одной стороны, было лестно: всё же я не кто-нибудь, а сила, но, с другой, тягостно. В гимназии я был под надзором Вороны, в деревне за мной тайно смотрел жандармский унтер-офицер, теперь мне смотрит прямо в мозг субъект с пронзительными глазами. Это начинало действовать на нервы. Еще несколько лет, прожитых при таких условиях, — а время было тяжелое, конец семидесятых и начало восьмидесятых годов, и я до сих пор испытываю нервную тревогу, когда при мне начинается разговор о надзорах, унтер-офицерах и субъектах с пронзительными глазами.

После путешествия в часть, мы с родственниками уж совсем поджали хвост и не знали, как быть. В это время один практический и житейски-опытный человек посоветовал отдать меня в частную гимназию, «с правами». Мы не решались: ведь я опубликован и, кроме того, состою под негласным надзором. Практический человек сказал, что это пустяки, и вызвался переговорить с почтенным директором рекомендуемого, заведения. Переговоры быстро окончились тем, что и директор сказал, что это пустяки. Тогда практический человек повел меня определяться в гимназию. Пришли мы часу во втором, но директор еще спал. Когда он, наконец, к нам вышел, он имел измятый и только что умытый вид, и пахло от него вином: накануне до самого утра он играл в карты. Квартира у него была хорошая, просторная. В соседней комнате играла на фортепиано франтиха-жена. Между нами начался странный разговор.

— В какой класс хотите вы поступить? — спрашивает меня директор, испытующе заглядывая мне в глаза и вслед за тем смущенно отворачиваясь.

— Я надеюсь, что выдержу экзамен в предпоследний класс, — говорю я и трушу, ибо чувствую, что не гожусь в этот класс.

— Зачем же вам держать экзамен! Ваши товарищи в котором классе?

— В предпоследнем.

— Ну, вот видите! Чем же вы хуже их!

Не мог же я сказать, что я хуже потому, что пока те учились, я вешался вниз головой по березам. В разговор вмешивается практический человек.

— Он усиленно занимался по выходе из гимназии, — говорит, указывая на меня, практический человек. — Не лучше ли для него поступить прямо в последний класс?

Я краснею. Директор понятливо смотрит на практического человека и с уверенностью отвечает:

— Конечно, лучше поступить в последний.

24
{"b":"579838","o":1}