Сев за руль, он неожиданно предложил:
— А то иди к нам в компанию. Уж если я приноровился… Ты-то при руках, при ногах!
— Ага, — легко кивнул Мукасей, — только сшитый из двух половинок.
Разогнав стаю голубей, остановились у подъезда блочной двенадцатиэтажки. Мукасей выволок наружу свои чемоданы.
— Дотащишь сам? — спросил Глазков виновато. — Клиент — зверь! Я ему еще вчера обещал. — Но, отъезжая, успел крикнуть в спину Мукасею, который уже входил в подъезд: — Насчет сокровищ подумай!
* * *
Поставив чемоданы, Мукасей нажал кнопку звонка. Он заранее улыбался, готовясь к встрече. Но с той стороны не торопились открывать дверь. Он нажал еще раз. Еще. Еще. Звон стоял на весь подъезд — Мукасей держал палец на кнопке не отрывая. И вдруг щелкнуло у него за спиной. Он опустил руку и обернулся. В дверях квартиры напротив стояла соседка — рыхлая приземистая женщина с большими, навыкате, глазами. Из-под ног у нее рвался на площадку лохматый черный пудель.
— Здрасьте, Евгения Пална, — пробормотал Мукасей.
Но соседка, ничего не отвечая на приветствие, молча втащила пуделя за шкирку обратно в квартиру. Мукасей растерялся от такой встречи, обернулся и увидел Алису.
Сестра стояла, прислонившись к косяку, в распахнутой настежь двери. В первый момент Мукасею показалось, что Алиса стоит опустив глаза. Он испугался: что-то случилось! Но тотчас же понял свою ошибку: Алиса не смотрела вниз, она вообще никуда не смотрела, глаза ее были закрыты. Осторожно, словно боясь спугнуть, Мукасей подошел ближе, взял ее за плечи. Одутловатое лицо, мешки под глазами, набрякшие веки, пунцовые губы.
Она приоткрыла щелки глаз, раскрыла шире, еще шире.
— Валечка… Ты?!
И вдруг крепко обвила руками его шею, прижалась к груди.
Потом он почти нес ее по коридору, она висла у него на руках и шептала что-то не очень связное:
— Господи, глупость-то… Ждала-ждала… Ночью… холодно… Таблеточку снотворного… одну… И вот глупость! Проспала… Валечка, милый… Пусти меня в ванную. Не бойся, я уже в порядке… Ты кофе, кофе мне, ладно? Там все, на кухне… и бутерброды…
* * *
Она заперлась в ванной, а Мукасей пошел на кухню, поставил чайник, открыл холодильник, стал делать бутерброды. Стол, старый родительский кухонный стол, которым отец с матерью так гордились — большой, круглый, с хохломской росписью, — был изуродован, изрезан ножом, в пятнах, подпалинах, лак вспучился. Провел по нему пальцем, лицо окаменело. Он огляделся вокруг. Везде те же следы — не запустения даже, а какого-то варварства. Стена над плитой обгорела, видно, тут был небольшой пожар. Розетка вырвана с мясом. Лампочка под потолком голая, без абажура. Занавески на окнах пропитаны копотью, висят как две половые тряпки. Он опустил глаза: линолеум на полу вздулся, на нем ожоги, порезы. Черт знает что!
Мукасей заглянул в комнату сестры. Открыл шкаф — на плечиках пара сиротливых платьев, потертое демисезонное пальто. Письменный стол девственно пуст. Попытался вытащить ящик, его заело. Подергал с раздражением — не идет. Рванул со всей силы — ящик вылетел, грохнулся на пол. Покатились по паркету пустые пузырьки, огрызки карандашей, мятые бумажки, прочий мусор. И стопка небрежно сложенных писем. Мукасей наклонился, поднял одно: «Привет, Лисенок! — начиналось оно. — Что-то давно нет от тебя писем». Мукасей сложил письма обратно в ящик, вставил его на место, а в голове звучал собственный голос, бравурный, ненатурально-приподнятый:
«Привет, Лисенок! Что-то давно нет от тебя писем. Впрочем, как любил говорить отец: если от детей нет известий, значит, у них все в порядке. У тебя все в порядке?
У нас все о'кей, стоит прекрасная погода, днем тепло и сухо — целый день солнце, а ведь на дворе уже декабрь! Просто курорт. Ну, стреляют, конечно, не без этого. Но ты же знаешь, я для пуль неуловимый, так что за меня не беспокойся. Знаешь, о ком я все время думаю? О тебе, дурочка. Мы ведь теперь с тобой вдвоем остались на целом свете, больше никого. И должны друг за друга держаться, так? Вот скоро ты станешь совсем взрослая, наверное, выскочишь замуж, нарожаешь кучу детишек, а я переведусь в Москву, и снова у нас будет большая-пребольшая семья…»
В родительской комнате больше всего поразило его опустошение на книжных полках. Огромные, во всю стену, они производили сейчас впечатление с боем взятого города. В рядах зияли огромные провалы. Кажется, на своих местах остались только потрепанные брошюры да стопки журналов.
Он стоял на пороге с дурацким бутербродом в руках, обводя взглядом следы разрухи. Трюмо с трещиной поперек центрального зеркала, два кирпича вместо ножки кровати. Подошел к окну, отдернул занавеску. На подоконнике бутылки, грязные стаканы, горка объедков. Давным-давно засохший цветок в горшке. И три папиросных окурка, зверски вдавленных в растрескавшуюся землю.
В ванной что-то металлически звякнуло, послышался звон разбитого стекла.
— Что случилось, Алиса? — испугавшись, заорал он сквозь дверь.
— Все в порядке, Валечка! — крикнула она оттуда. — Душ приму и выйду! — В следующую секунду зашумели краны, ударили струи воды.
Через пять минут Алиса выскочила с мокрыми волосами, все в том же коротком халатике. Лицо ее разрумянилось, глаза блестели.
— Кофе готов? Кайф! — Она какой-то не слишком свежей тряпкой смахнула со стола, принялась выставлять чашки и блюдца: трещины, отбитые края и ручки…
— Алиса, — сказал Мукасей строго, — во что ты превратила дом?
Она вдруг уселась к нему на колени, обняла за шею, чмокнула в ухо.
— Не сердись, Валечка. Я глупая дурочка, я безалаберная, я неряха. Помнишь, ты в детстве меня ругал: «Неряха, неряха!» А я обижалась и кричала: «Нет, ряха, ряха!» — Она засмеялась, еще раз щекотнула его носом. — Я тебе сейчас все расскажу. Когда мы папу похоронили и ты уехал, я как чужая себе стала. На все наплевать. На все. И знаешь, как только поняла, что на все наплевать, сразу полегчало. Институт я бросила — и не надо на меня кричать!
Он и не думал на нее кричать, сидел, пораженный.
— И про отметки, и про стипендию я тебе все врала. И вообще, я за это время успела выйти замуж и… и… развестись. — Она смотрела на него так, будто боялась, что он ее сейчас ударит: с вызовом и страхом одновременно. Но он молчал, честно говоря, потому, что просто не знал, что ему говорить. Тогда Алиса вдруг положила ему руки на плечи, близко-близко заглянула в лицо: — Ты меня простишь, а, Валечка? Простишь, да?
В лице ее, в голосе было что-то такое жалкое, беспомощное, словно ей впрямь снова пять лет и она, проснувшись ночью, прижимается к нему, ища защиты. У Мукасея сжалось сердце. Он встал, сказал нарочно грубовато:
— Ладно, дурында, проехали. С понедельника начинаем новую жизнь. Иди глянь, чего я тебе напривез. — Мукасей отстегнул ремни, откинул крышку чемодана. Сверху лежал лейтенантский китель с привинченным орденом Красной Звезды, он его отложил в сторону. Под кителем Алиса увидела платье в целлофановом пакете, дальше джинсы из варенки с фирменным лейблом, какие-то кофточки, маечки. Она стала вытряхивать все это на диван из пакетов.
— Будем считать, что понедельник начинается сегодня, — сказал Мукасей.
* * *
По кладбищенской дорожке медленно шла лошадь, запряженная в телегу. Птичий свист, скрип телеги, шелест ветра в листве — печальные звуки. Иногда возница легонько трогал вожжи, и лошадь сразу останавливалась. Старик в сером линялом халате спрыгивал на землю, вилами грузил на телегу охапки прелых листьев, мусор, вынесенный к краям дорожки родственниками умерших. Из-за деревьев вышел Мукасей в форменных брюках, но в одной майке, с охапкой сухих стеблей в руках, бросил их прямо на телегу. Лошадь тронулась дальше.
Два овала в граните — отец и мать. Мукасей маленькой лопаткой вскапывал землю, Алиса, подоткнув новое платье, рвала сорняки, мыла памятник. Он взял ведро, сходил к крану, принес воды. Солнце припекало.