Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ладно, пойду отпущу ему эту деталь, все равно не отстанет…

— Нет, Дима, принципиально!.. — возразил артист. — Имеешь ты право съесть борщ, пока он горячий?

— Я подожду, — махнул рукой Яковлев, сдерживаясь, чтобы не наговорить лишнего.

Отходя, он слышал, как механик твердит:

— Не позволяй наступать себе на ногу, требуй чуткости, Серега. Они что, забыли, кто ты такой? Да за тебя простые люди горой стоят. Ты же наш, народный, свой, никому не сыграть рабочего человека, как тебе…

— Или — или… Если эта роль не получится, я брошу кино… — грустно сказал артист. — Понимаешь, Димка, нет искры́, не получается зажигание…

Тон был такой горестный, что Яковлев рванулся еще раз подойти, вернуться, может, удастся все-таки разговориться, но Димка по-своему истолковал его движение.

— Черт с ним… все равно на нервы действует, когда стоят над душой… Ты меня, Серега, извини… один момент…

Яковлев, сияя, сказал:

— Очень рад был встретить… Давно мечтал…

Артист произнес укоризненно, осуждающе:

— Чудовищно, как мы мало уважаем рабочего человека! Теперь будет по вашей милости есть холодный обед…

Яковлеву вспомнились все операции, которые он делал, все его ненормированные рабочие дни, все ночи, что он не уходил из больницы, просиживая у тяжелобольных, а он ведь «трояков» не брал и Аню приучил не брать подарков и подношений, в три шеи гнать, если несут на дом какие-то хрустальные вазочки, подстаканники с выгравированными надписями или коробки конфет, перевязанные лентами.

Вся его трудовая, самоотверженная жизнь пронеслась перед ним за одно мгновение, и он снова увидел себя, непрезентабельного, немолодого, ничем не примечательного, как бы со стороны — такого, каким видел его артист: длинный немодный плащ, намокшие ботинки, линялая ковбойка с оторванной у воротника пуговицей, которую он надел, чтобы не застирывать в дороге хорошие рубахи.

Красивое, правда, не такое красивое и не такое мужественное, каким оно выглядело на экране, лицо артиста показалось Яковлеву холодным и высокомерным. Никто и ничто не могло бы заставить его теперь поверить, что артист на грани отчаяния и приехал сюда за поддержкой. Его страстью были автомобили, на этом они сошлись и сдружились с механиком. Димка гордился этой дружбой, а артист нуждался в беззаветной, бескорыстной, слепой привязанности.

Ему было плохо, ему было очень плохо, не ладилось с новой ролью, и он нуждался в том, кто безоговорочно верит в его талант.

Плохо было с новой ролью! До этого он играл молодых, теперь, с возрастом, надо было заново находить себя. И осложнились отношения с женщиной, на которой он не хотел жениться, не хотел уводить ее от мужа и связывать себя, но которую боялся потерять, если будет слишком уж тянуть.

Артист заехал на станцию потому, что Димка умел слушать, возмущаться и сочувствовать, пылко и искренне сопереживать. Всем другим приятелям по театру и кино, с которыми можно весело или в заумных рассуждениях об искусстве провести время, было, в сущности, мало дела до его тревог. Они теперь, может, даже радовались, что у него неуспех. Он страдал оттого, что одинок, как ему казалось, а он и был теперь одинок, как все люди, когда им тяжело и нужно сделать окончательный выбор. Так одинок был сейчас и Яковлев с его внезапно нахлынувшей любовью, с сожалением о том, что подходит старость, а он, Яковлев, что-то важное, большое, значительное в жизни упустил…

Яковлев пристально смотрел на артиста, стараясь вложить в этот взгляд насмешливое презрение, досаду, обиду, даже горечь, но судьба не одарила его актерским даром выразительности. Яковлев вспомнил, как в спектакле МХАТа, в пьесе «Дядя Ваня», насмешливо кланяется Борис Ливанов в роли доктора Астрова. И, вспомнив, тоже сложил руки на груди и поклонился. И еще больше рассердился на себя за то, что эффекта не получилось.

Резко повернувшись, он пошел вслед за механиком.

Но артист, видимо, что-то почувствовал.

— Вы, кажется, обиделись? Что это вы? — обеспокоенно спросил он.

Но Яковлев уже не слышал. Не хотел слышать.

МУЖ И ЖЕНА

Рассказ

Осенним днем в парке - img_13.jpeg

Чуть скосив подведенные глаза, гардеробщица Ася следила, как Владимир Павлович вытаскивает из спортивной сумки свертки и банки с яркими этикетками. Снимает плащ. Достает из кармашка расческу. Кепки Владимир Павлович не носил, осенний ветер сбил и растрепал его густые русые волосы.

Ася протянула руки к жесткому плащу. Сверкнул браслет на запястье, звякнули бусы на смуглой, худой, морщинистой шее.

— Вы очень заботливый муж.

Владимир Павлович нахмурился.

— А что? — оживленно заговорила Ася. — Думаете, не бывает, что выписывается семейная больная, чья-то законная жена, а никто не встречает?.. — Холодность Владимира Павловича все-таки подействовала, Ася оборвала: — Ну, чего стоите? Номерок? Не надо вам номерка. Идите…

Он толкнул дверь с примелькавшейся надписью: «Хирургическое отделение. Прием от… до…» — и пошел, стараясь ступать полегче, чтобы ботинки не стучали по кафельному полу широкого коридора. Все тут было ему знакомо: белые двери, номера палат, столик старшей сестры. Шкаф с медикаментами. Телефон. Чахлая китайская роза на высокой подставке, с шорохом роняющая мелкие засохшие листочки. Высокие глянцевитые фикусы. Бачок с водой. Кресла в чехлах. Он знал, сколько шагов из конца в конец, знал запах лекарств, запах беды.

До операции Тоня лежала в огромной палате, в самой глубине. Он на цыпочках шел, бывало, мимо кроватей, стараясь ни на кого не глядеть, а все равно видел бледных больных женщин, бесстрастно провожавших его взглядами. Он сутулился, сжимался, как бы стараясь занять меньше места, боялся зацепиться за тумбочку или за стул, стоявший на дороге, и еще больше терялся, оттого что и у Тони тоже был бесстрастный, отрешенный, пугавший его своей отрешенностью взгляд.

Теперь Тоня лежала одна в маленькой, высокой, очень белой комнате. Вторая койка пустовала. Голые стены казались заиндевевшими, холодными. А тут еще за окошком порывисто гнулось растрепанное дерево, прижимая к стеклу ветки с поредевшими листьями. На карнизе, нахохлившись, зябли и скучали голуби.

Владимир Павлович поцеловал жену.

— Вид у тебя получше, чем вчера…

А у самого сердце разрывалось — такой слабой казалась Тоня, такие бескровные были у нее губы.

— Сима Соломоновна обещается завтра показать меня профессору. Ты обедал?

Он смущенно кивнул. Всего он стыдился теперь: что широкоплечий и сильный, что приходит и снова возвращается туда, где живут, работают и едят здоровые люди. Стыдился, что обедал один, без нее, в их комнате, за их столом, покрытым клеенкой. Может, казалось ему, Тоня думает в эту минуту, что не сидеть уж им вместе за этим покрытым зеленой клеенкой столом. И сказал как мог беспечнее:

— Придешь домой, первым делом сваришь мне борщ, как ты умеешь, согласна?

Он вынул из целлофановой бумажки две розы, стал пристраивать их, накалывая пальцы о шипы, в стакан с водой.

— Я думала, розы уже отцвели. Где ты такую прелесть достал?

— Кто ищет, тот найдет… — И так Владимиру Павловичу трудно было казаться веселым, что он отвернулся.

— Сядь, я не вижу тебя…

Он послушно сел.

— Зима скоро. Веточке шубку надо, — сказала Тоня.

— Вот выпишешься…

— Дорогую не покупай, растет девочка…

Тоня вдруг посмотрела мужу в глаза, будто хотела в них что-то прочесть. Владимир Павлович нагнул голову и, ища себе дело, стал укладывать в тумбочку то, что принес, — компот, печенье, плавленные сырки.

— Зачем опять натащил? Для чего? Для чего тратишься? — почти строго сказала Тоня. — Сам вон какой худой стал…

В палату, как в танце, вбежала, влетела туго завернутая в халатик, перетянутый пояском, молоденькая, тоненькая сестра. Тоня пожаловалась:

78
{"b":"577214","o":1}