Дружба — прекрасная вещь. Он говорил это всегда и будет всегда повторять. И если ему не спится, если тревожат мысли, так это потому, что Надя, друг его, была вчера так печальна. А что удивительного? Он-то возвращается к семейному очагу, а Надя…
И он снова и снова взглядывал на Надю, укладывающую вещи в машину, и говорил добрым голосом:
— Вы только отдавайте распоряжения, доктор Милованова. Все будет выполнено, как вы пожелаете…
Она пожелала погулять у большого озера.
Казалось, они уже столько дней бродят по лесам и лесным опушкам, по лугам, видят небо над головой, ощущают запах хвои, а похоже, не было еще такой высокой густой синевы, как здесь, не было такого чистого запаха листьев и разнотравья, не такие шелковистые, как здесь, зеленые космы свисали с ив.
Яковлев даже остановился и закрыл глаза:
— Не просыпаться бы…
Надя с благодарностью посмотрела на него.
Она была очень тихая сегодня, очень скромная, даже волосы взбила не так высоко, как обычно.
Странно устроен человеческий глаз. Когда Яковлев встретил Надю на автобусной остановке около станции, то даже не узнал, сердце его болезненно сжалось при виде морщинок у Надиных глаз, когда она наклонилась к окошечку машины, а теперь он привык и уже не замечал морщинок, а видел ту, прежнюю, юную Надю Милованову.
Они тихонько шли по тропинке. Холмы и прогалины между холмами были покрыты свежей изумрудной травой, и каждое дерево, каждый куст красовались в полном расцвете, не тронутые зноем. Вокруг было очень тихо.
— Как хорошо, что мы заехали сюда…
— Я ведь сказал: все, что пожелаешь…
— Сегодня ты добрый…
Яковлев спросил обиженно:
— Разве я бывал недобрым с тобой, Надя? Не ожидал от вас такой черной неблагодарности, доктор Милованова, считал вас образцом справедливости.
— А я и есть справедливая.
— Да, к Тихону ты относилась даже больше чем справедливо.
Надя тронула его руку:
— Не надо о нем, хорошо?
Он извинился:
— Прости…
— Сегодня все прекрасно, все необыкновенно прекрасно, договорились?
— А сегодня и в самом деле все прекрасно.
Когда они спустились к берегу, озеро открылось им в своей нежной необъятной синеве, только мелькали на гладкой поверхности золотые вспышки, когда ветерок шевелил воду.
— Я стал ближе к природе за этот месяц, — сказал Яковлев. — Что-то новое открылось моей душе, а может, и не открылось, а очистилось, высвободилось… В войну много стояли в лесах, но тогда было не до природы… а я с детства любил лес, небо…
— Мне часто снилось, что я летаю, а тебе? — спросила Надя.
— Редко…
— Мне и теперь иногда снится. Тихон считает, — сказала Надя, хотя просила сегодня о нем не вспоминать, — что я люблю фантазировать, заноситься за облака.
— Это именно то, что мне в тебе нравилось и нравится… Черт побери, я именно люблю людей, которые умеют взлетать за облака!
— Ох, никуда я не взлетаю, какие уж там облака! — усмехнулась Надя. — Верчусь как белка в колесе и на работе, и дома… Но бывают дни, когда правда немыслимо ходить по земле… — Вот тут она и сказала впервые: — Сегодня — день счастья… Это озеро я беру себе, ладно? Оно теперь мое — навсегда…
— Бери, мне не жалко, — пошутил Яковлев. — И вот те далекие берега, и коса, которая стрелой вдается в озеро, вон где купаются, — все твое…
— И ты себе выбирай, что понравится. Я тебе подарю. Хочешь иву? Высокую?
— Хочу ту, что над самой водой.
— Бери.
Они пошли к машине, немножко стесняясь того, что расчувствовались, умеряя, приглушая шутками и иронией свою чувствительность, которая в их возрасте могла показаться манерной и смешной, если бы не была такой искренней.
Какой-то любитель фотографировал озеро, и берег, и кусты, окаймлявшие берег, он и на Яковлева с Надей нацелил фотоаппарат, как будто они были частью пейзажа. Яковлев, как мальчик, стал канючить, просить прислать снимок. Записал свой адрес, предлагал деньги на марки. Любитель пообещал.
— И ты веришь? — спросила Надя, когда они уже сидели в машине.
— Верю, — ответил Яковлев. — Я вообще верю людям. И должен сказать, не так уж часто меня обманывали. Очень бы мне хотелось иметь этот снимок. Прекрасная местность, озеро, может получиться чудесный кадр. — И добавил: — И ты на снимке…
— Ну уж…
— Нет, нет, мне очень, очень приятно, что ты на снимке вместе со мной.
— Как я буду теперь жить, — сказала Надя не то со смехом, не то с печалью. — Без тебя… без твоего «Москвича», без этих лесов…
— Не надо было тебе спасать Тишку, — тоже как будто шутя, а может, не шутя, упрекнул ее Яковлев. И повторил то, что уже сказал когда-то Ане: — Ты в него влюбилась, как скульптор в свое произведение.
Надя ответила с вызовом:
— Я не жалею об этом.
— Жалеть вообще ни о чем не следует…
— Ну, это уже фатальное отношение к действительности…
— А что? Чему быть, того не миновать.
Они проехали поселок, свернули на шоссе. Шоссе ремонтировали и расширяли, тяжелые катки утрамбовывали дорогу, пришлось объезжать.
— Не верится, что здесь так близко была линия фронта, — сказала Надя, — не верится, что была война. Но мы-то помним, Леша… — Она поколебалась: — Как бы там ни случилось потом, но разве я могу забыть, что Тихона встретила на войне? Или что служила вместе с тобой. Это что-то такое большое, больше, чем братство, родство, чем просто дружба, это — особая близость.
Яковлев хотел ответить, что не мешало бы и Тихону про это помнить, но сдержался. Только вздохнул. Она догадалась.
— Не надо его осуждать. Ну, влюбился, и что? Был бы только счастлив… — И, как будто передачу переключила, стала говорить о другом — какой чудный день сегодня, как им интересно сегодня… Ну вот они и приехали, вот еще одно озеро. Глубокое, темное, почти черное.
— Нет, мне хватит одного…
— Это более бурное. Смотри, какая волна.
— Раз выбрала, то, значит, выбрала.
Ветер совсем растрепал ее прическу. Она руками придержала волосы, как будто схватилась за голову. Но когда Яковлев посмотрел на нее, встревоженный, Надя улыбнулась:
— Спасибо, Леша, что прислал телеграмму. Спасибо тебе за все опушки и кустики, за синюю эту зыбь, за ясный твой характер, за доброту…
Яковлев смутился:
— Мои подчиненные вовсе не в восторге от моего характера.
— А больные?
— Больные вроде любят, но это такой народ — то любят, то обижаются. Я же не бог, исцелять одним прикосновением перстов не умею… И все-таки жаль, Надюша, что ты забросила хирургию.
— Что уж теперь говорить! — Она снова попросила: — Ты не критикуй меня сегодня, доктор Яковлев. Поверь, никто не критикует меня так резко, как я сама.
— Есть не критиковать. Двинулись?
— Пора! Прощай, синее озеро!
И снова замелькали перед машиной обочины шоссе. Из окна встречного автобуса помахала им ладошкой маленькая девочка. Промчался велосипедист в ярком картузике. Прокатил на мотоцикле милиционер. Девушка в резиновых сапогах вела куда-то понурого коня. Качались, как на качелях, на телеграфных проводах сороки, чистили клювами свои белые жилеты. И снова леса, леса, дубравы, березовые рощи, деревни, маленькие городки, шлагбаумы, переезды…
Справа тянулось побережье, слева карабкались в гору поселки. Море слепило. Меж валунов и камней билась у берега, рассыпаясь пеной, желтая, янтарная на солнце вода. Оставив машину, они то спускались к самой воде, окунали руки в холодную пену, то карабкались обратно по горячему песку, цепляясь за узловатые корни сосен, к разогретому асфальту шоссе, где стоял «Москвичок». Выпили кофе в стеклянном кубике прямо над морем, пообедали в роскошном ресторане с изображением оленя на фасаде, сидели там на деревянных скамьях с высокими спинками, робея перед вальяжным безразличным официантом в вишневой нейлоновой форменной рубашке с бантиком-бабочкой. Яковлев раскошелился: заказал салат, оленину, мороженое. Вина выпить не мог — за рулем. Подошел метрдотель, белокурый, элегантный, в сером пиджаке с разрезами, любезно спросил: «Вас уже обслуживают?» Яковлев еще больше растерялся, а Надя шепнула: