Ефимочкин галантно поклонился, но Кущ отказалась:
— Нет, мы не можем.
Ефимочкин постарался смягчить:
— Очень жаль, но у нас срочные дела.
— Да разве их можно переделать за один день? Все равно нельзя. Я ведь по-простому, без церемоний… — Женщина прекрасно понимала, что все зависит от Кущ, и обращалась теперь только к ней: — Где же вы пообедаете с дороги? Рабочая столовка уже закрыта, в ресторане у нас очереди, невкусно, пьяные. Разве там место для такой серьезной сотрудницы, как вы? И ночевать останетесь, у нас все удобства, телефон. С Москвой можете переговорить.
Она то улыбалась, поблескивая золотыми зубами, то скромно поджимала губы. Круглые, как вишни, глаза искрились. Она сдернула с вешалки пальто, готовая силой напялить его на плечи упрямой Кущ, потом, опомнившись, повесила обратно.
Ефимочкин не знал, куда деваться от смущения.
— Вы нас извините… кажется, Глафира…
— Семеновна, — подсказала женщина. — Ну что ж! — вздохнула она. — Напишу Николаю Павловичу, что вы побрезговали моим борщом…
— Мы пойдем сейчас в город, — перебила ее Кущ.
— Пешком? — удивилась Глафира Семеновна. — Да что вы? — И взялась за трубку решительным движением человека, привыкшего распоряжаться. — Нюша, — уже другим тоном, властным и жестким, сказала она в телефон. — Нюша, дай конный двор. Конный? Петров? Слушай, Петров, запряги сейчас же в пролетку Буланчика и подъезжай к конторе. — Она опять заулыбалась. — У нас здесь просто, без бюрократизма.
Кущ и от пролетки отказалась. Ефимочкин слегка пожал плечами, но смолчал. Глафира Семеновна проводила их до ворот, постояла немного и с горечью сказала:
— Разве при Николае Павловиче так было? Теперь все запущено, все кое-как… Вон, глядите, на заборе краска облезла… Вахтер ворон ловит… — И, как будто ей больно было на все это смотреть, отвернулась. Опустив угол подкрашенного рта, посмеиваясь над собственной слабостью, она прибавила: — Коля мне всегда говорит: «Тебе-то что за дело? Ты-то здесь при чем?» И может, верно — при чем здесь я?
…Когда они уже шли по плохо освещенным улицам окраины, Ефимочкин сказал:
— Странно все-таки, что Пелехатый не зашел… Хорошо еще, что жена Викторова догадалась о нас позаботиться.
— Хитрая женщина эта жена Викторова, — вдруг резко ответила Кущ. — Можно только удивляться… — Она не договорила и ускорила шаг.
Ефимочкин был голоден и зол. Зол на Кущ, на Пелехатого, которого почему-то надо снимать с работы, на эту унылую улицу с редкими фонарями и редкими прохожими, на ветер, забиравшийся в рукава пальто, на то, что не попал на «Плоды просвещения» и не знал, кому жена отдала второй билет. Он был ревнив.
— Какая же хитрость? Скорее простодушие.
— Много же вы понимаете в людях! — насмешливо, почти презрительно сказала Кущ.
Ефимочкина взорвало.
— В женщинах, представьте, я кое-что понимаю! — вскинув подбородок, высокомерно заявил он. — И если хотите знать, она не меньшая балашихинская патриотка, чем сам Николай Павлович.
— Сравнили! — иронически сказала Кущ.
Ефимочкин сразу остыл. И пробормотал:
— Конечно, я не утверждаю… Но мне кажется…
В центре, в освещенном квартале между аптекой и кино, где толпились гуляющие, уже висели большие рукописные афиши, извещавшие о лекции Кривцова. Ефимочкин уважительно поднял короткие брови.
Они вошли в ресторан при гостинице. Народу было мало, официанты, утомленные дневной сутолокой, лениво, с безразличным видом передвигались по залу. За стеклянной перегородкой щелкала на счетах кассирша. Время обедов уже кончилось, начиналась пора ужинов. На невысокой эстраде сидели, пересмеиваясь, музыканты. Отдыхали. Только один, молодой, с большой шевелюрой, тихо наигрывал нежную мелодию, всматриваясь в ноты, лежавшие на пюпитре. Он раскачивался и резко вскидывал голову. На стене металась огромная кудлатая тень…
Кущ редко слушала музыку, плохо знала ее, но простые, печальные мелодии волновали ее до слез. И сегодня ей, усталой, иззябшей, вдруг под негромкие звуки скрипки, полные жалоб на обманутые надежды, примерещился осенний пейзаж. То ли желтые деревья в саду, то ли река… Она вспомнила, как еще девочкой до поздней осени, почти до заморозков, бегала на реку, смотрела, сидя на берегу, на темную, холодную воду. Шелестел пожелтевший камыш. Коричневый плюш на камышинках, такой нарядный летом, осенью полинял и облез, как на жакетке, которую ей перешили из бабушкиного салопчика. Из коротких рукавов высовывались ее исцарапанные красные руки. Ветер гнал по берегу листья из редкой рощи, что тянулась вдоль берега. Листья глухо шуршали на вытоптанной земле. Выгибая белые шеи, шипели и гоготали тяжелые гуси, выщипывали последние травинки. Что ей нравилось тогда на берегу, чего она ждала там часами? Какого чуда? Пришло ли оно, это чудо, сбылось ли?..
— Не знаю. — Она покачала головой.
— Что вы сказали? — спросил Ефимочкин.
— Я? Музыка хорошая…
Ефимочкин казался несколько удивленным.
— Вы любите музыку?
Кущ поколебалась, стараясь быть честной.
— Люблю…
Скрипач увлекся, заиграл громче. Музыканты перестали болтать, слушали. Перестала щелкать костяшками кассирша.
Кущ машинально сгребала ножом крошки на скатерти.
Замер последний томительный звук скрипки, вспыхнула люстра под потолком, озаряя позолоту на стенах, и бодрый, оживленный Кривцов влетел в зал, как будто только дожидался этой минуты. Он весь сиял. Сверкали золотые зубы, глаза, очки, шелковый яркий галстук. Он радостно бросился к столику, за которым обедали Кущ и Ефимочкин. В зале, точно это Кривцов внес оживление, задвигали стульями, заговорили, засмеялись. В оркестре настроили инструменты.
Кривцов с подкупающей искренностью расспрашивал:
— Ну как, друзья? Как ваши дела? Тронулись-двинулись? В горкоме были? Нет? Председатель горсовета здесь мировой мужик, мы с ним подружились. Вдрызг. А каким оказался этот ваш Пелехатый? Как вы его нашли?
Ефимочкин засмеялся:
— Нашли в весьма непрезентабельном виде — лежал в старых валенках под станком.
— Шутите?
— Нет, не шутим, — подтвердила Кущ.
Кривцов сделал серьезное, полное сочувствия лицо.
— Но это же злая карикатура на руководство…
Он поманил к себе официанта, привычным жестом ткнул в меню, показал что-то на пальцах, и оживившийся официант, наклонив голову набок, резво побежал в буфет.
— Обязанность директора не в том, чтобы чинить и всякое такое. Это ясно, как разжеванный апельсин. Искусство руководить, между прочим, в том и состоит…
— Нет, не скажите, — вдруг перебил его Ефимочкин. — Я сам наблюдал, что на маленьких предприятиях очень, уважают директора, который умеет показать, как надо сделать…
— Ну что вы! — уже смеялся Кривцов. — Рабочие никогда не простят директору такого стиля работы… это же ясно…
— Как разжеванный апельсин? — сорвалось у Кущ. — А откуда вы знаете? Почему расписываетесь за рабочих? Вы ведь не рабочий.
Кривцов так удивился, что даже не обиделся. Он только пошлепал губами и сказал вежливо:
— Есть такая французская пословица: «Для того чтобы сварить хороший суп, повару не нужно самому влезать в кастрюлю». Я читаю газеты, товарищ Кущ, я изучаю и обобщаю. Это же ясно, как… — последнее слово он проглотил.
Он сказал это назидательно и вместе с тем так мягко, искренне, что Кущ смутилась. Ну что она могла возразить? В тресте тоже считали Пелехатого плохим руководителем…
Когда утром Ефимочкин зашел за Кущ, чтобы идти на фабрику, она сказала ему в своей обычной, несколько резкой манере:
— Позвоните, пожалуйста, Пелехатому, скажите, что надо встретиться. Мы приехали не развлекаться и не обижаться друг на друга. Пусть потрудится нас обождать.
Деловито и строго разглядывая себя в зеркало, Кущ стала надевать меховую шапочку. Ефимочкин долго крутил ручку телефона. Наконец ему ответили. И у него вдруг стало такое странное выражение лица, что Кущ, увидев его отражение в зеркале, испугалась.