У Лели тогда как раз возникла любовь к цветам, к саду. Раньше она была совершенно к этому равнодушна. И к убранству дома, к устройству тоже равнодушна. Теперь она любовалась Орестом, ездила с ним по магазинам. Только посмеивалась иногда, когда мы оставались одни:
«Мой толстый голубь вьет гнездо…»
А все-таки ей было приятно.
Так вот, Владимир Иванович говорил про Ореста, пожимая плечами:
«Великолепный экземпляр бесстыдника. Ну и что, неужели ты станешь делить им пионы?»
«А как же, — краснела я. — Ведь они их погубят. Пионы капризные…»
«Тебе-то что?»
«Леля любит пионы…»
«Пусть…»
«А я люблю Лелю…»
«Прелестно. Леля любит цветы, Леля любит своего Орика… А Орик что любит? Лелины денежки?»
Тогда я начинала не очень уверенно заступаться за Ореста:
«А за что я люблю тебя? Разве любят за что-нибудь? Ты издергал меня, изломал мою жизнь…»
Кончалось тем, что мы ссорились, и Владимир Иванович, не отличавшийся сдержанностью, кричал, что он не обещал мне гладенькой, ровненькой жизни, не брался служить мне так ревностно, как служит Орест своей знаменитой жене.
Его как будто осеняло:
«Ты посмотри, как он ходит. Как петух, как индюк, как я не знаю кто… Он весь лоснится от самодовольства… Это профессиональный муж, понимаешь? В этом смысл его существования, ведущая идея… Его гордость, если на то пошло».
«Неправда, он любит и ценит Лелин талант, ее творчество… Он помогает ей жить…»
И я сказала потом Владимиру Ивановичу:
«О да, ты прекрасный человек и в поэзии знаешь толк, ты предельно честен и добросовестен. Но почему ты никому не принес счастья, почему всем нам так плохо — и мне, и твоей жене, и твоим детям?..»
Женя виновато улыбнулась, как бы извиняясь, что стала рассказывать о себе. Она ничего не умела скрыть, а может, и не хотела — гордая, храбрая Женя.
Я спросила у нее!
— А почему Орест не предложил вам жить в их пустом доме? Зачем же вам снимать мансарду?
— Думаю, что не догадался. Просто не пришло в голову…
— Ему в голову приходит только то, — сказала я, торжествуя, — что полезно или нужно самому.
— Неправда, вот уж неправда! — закричала Женя. — Он много раз предлагал мне деньги…
— И вы брали?
— Нет, — кротко ответила Женя, — я не хотела брать деньги. Зачем? Я не хотела примешивать к нашим отношениям что-нибудь материальное…
— Вот видите. — И осеклась. Ну что я лезу в чужую душу? Только сказала: — И все-таки я не понимаю, хоть убейте, как Леля вышла за такого человека, как Орест, и, как вы говорите, даже полюбила его…
— …В Оресте были доброта и преданность, которых Леле так не хватало всю жизнь. Это не любовь-поединок, не любовь-подчинение, которой она бы не стерпела, как терпела я. Женственная натура Ореста нужна была Леле как воздух, как тепло, как солнце, а сам Орест — парадоксально, да? — становился при Леле больше мужчиной. Учился у нее тому, чем не владел сам, или, вернее, владел, но в малой степени. Широте ее взглядов, размаху души, если можно так выразиться. Орест, что ни говори, был артистичен, восприимчив…
— Но расчет все-таки был?
— Нет, — запротестовала Женя, — не расчет. Только не расчет. Он много зарабатывал сам, писал сценарии для научно-популярного кино. И очень ловко. Но душа его жаждала художественного творчества. И он любил Лелю.
— А будь она не знаменита?
— Ну, не знаю. Не уверена. Но он ее любил. Он был активно добрым, возил к ней докторов, доставал из-под земли лекарства, смешил ее. Я встретила Ореста осенью, в сырое, туманное утро — он бежал на рынок за цветами. «Когда Леля проснется и увидит в пасмурную погоду яркие цветы, ей будет не так тоскливо». Нет, мой Владимир Иванович был на такое неспособен…
Тут даже я дрогнула.
— Может, и правда любил? Вот была известная французская певица Пиаф, Эдит Пиаф, немолодая уже, некрасивая. А муж-мальчик любил ее за одаренность. Молодых смазливых девчонок, в сущности, много…
— Мне не везло в любви, — сказала Женя просто. — Никаких таких особенных чувств я ни у кого не вызывала. Леля считала, что я не умею за себя постоять. Но, — она развела руками, — я считаю, какая же это любовь, если за нее нужно бороться…
Мне стало совестно, что я заставляю уже немолодую женщину так раскрываться, «выкладываться». Я спросила:
— А Леля была верным другом, она умела дружить?
— Смотря как понимать, что такое дружба. Сестра считала, что Леля меня бесцеремонно эксплуатирует, ну, чисто в бытовом плане. Сестра посмеивалась всегда, что Леля мне редко подарки привозит. Но я так не считала. Разве дружба в этом? Леля давала мне возможность подниматься до себя, до своих интересов…
И только тут, спохватившись, что время уходит и что Орест действительно с минуты на минуту может появиться, я стала спрашивать о главном. Женя раньше упомянула о трагедии Лели: как она это понимает? Леля писала спекулятивно? Лакировала действительность? Я не представляла, как теперь, в наши дни, можно волноваться у Лелиных картин, хотя сама когда-то — не так уж давно — очень увлекалась ее произведениями. Считала их оптимистичными, масштабными. Я сказала:
— Мы так выросли за эти годы. Многое из того, что нравилось, теперь кажется фальшью…
Женя согласно кивнула головой. Я хотела понять:
— Она что, хотела дешевого успеха? Боялась правды?
— Правда не всегда бывает красивой…
— А по-вашему, надо рисовать красиво? — допытывалась я.
— Не то чтобы красиво, — ответила Женя, — и не то чтобы возвышенно… — Она подыскивала слово. — Но писать надо высоко, вот именно — высоко. Некрасивую правду я и сама вижу каждый день. А у Лели был размах…
— Но я все-таки за правду. Хотя не отрицаю, что размах в картинах Лели был…
Ах, эти волшебные краски, неистовость, праздничность! Эти веселые сюжеты, чуть-чуть слащавые… Я уже ломала голову над ними когда-то, то восхищаясь, то ужасаясь. Как они были неожиданно нарядны, ее сюжеты, смелы, невозможны в реальной жизни! Тогда и возник мой интерес к личности Лели. Может, я пристаю теперь к Жене с расспросами только лишь по старой памяти, по инерции сохраняя жгучий интерес, ища ответы на свои давние сомнения. Дело ведь, в сущности, не в Орике, а в Леле.
Я сказала это Жене, стараясь, чтобы она поняла, чем объясняется мое любопытство, настойчивость, даже бестактность.
Она мотнула головой.
— Я понимаю, иначе бы и разговаривать откровенно не стала…
— Надо ведь не просто изображать правду, надо уметь видеть правду.
— Леля любила успех, но она не притворялась, нет. Мы иногда спорили. Леля говорила так: «У меня бешеная интуиция. — И раздувала ноздри. — Если бы я была геологом, я чуяла бы ископаемые, нюхом». Такое чутье у нее было и на общественные явления. Ее очень ценили. Она умела угадать…
— И угодить, — уже дерзко сказала я.
— Она не угождала, — с болью сказала Женя. — Это получалось само собой. Я иногда говорила: «Леля, мне кажется, рисовать надо только свое, выстраданное, только свое выживет и пройдет проверку временем». А она смеялась. Даже не раздражалась, а смеялась надо мной… Леля не любила несчастных, слабых людей. Сама была сильная и изображать хотела сильное, яркое, героическое…
— Как это не вяжется с ее собственным образом жизни, с характером Орика…
Женя вздохнула:
— Все-таки с Ориком она была счастливее, чем одна.
— Кто знает…
— Я знаю, — твердо сказала Женя. — Я-то знаю… Леля часто дарила мне свои наброски, этюды. А иногда я сама подбирала клочки, которые она бросала. Есть такие зарисовки, такие интересные куски, совсем не те, что попадали на полотно. Но потом Орест все у меня забрал…
Я даже закричала:
— Зачем же вы отдали?
— Ну, как зачем? У него порядок — папки, шкафы. И все-таки больше прав, чем у меня.
— Но подарено было вам?
Она развела руками. И сказала задумчиво:
— Судить всегда легко. А если ты жил и верил, что живешь правильно… и писал честно то, что думал, что казалось тебе нужным и полезным людям…