— Видишь, ты еще не боец, у тебя нет самообладания. Проигрывать тоже надо уметь.
Организаторы соревнований, к которым кинулась с жалобами Ксения Петровна, нашли, что Виктору лучше немедленно уехать, что его поведение неспортивно, непедагогично, неэтично. Не, не и не… Но это он в общем знал. И ненавидел себя. Презирал. А успокоиться не мог.
Да, ему пришлось обещать, что уедет сегодня же. Первым поездом. Да и зачем оставаться? Что еще тут делать? Но администраторы стадиона, видно, не поверили, попросили милиционера проводить его: мол, помочь приобрести железнодорожный билет.
В глубине души еще на что-то надеясь, он купил билет и для Аллы. Она ведь уже освободилась и могла ехать вместе с ним, не дожидаясь остальной команды.
Но Алла на вокзал не явилась.
Осталась, хотя еще днем клялась, что она его, Виктора, нет, «дядю Витю», никогда не забудет. Не покинет школу. Она упросит маму не переезжать…
Уже близился рассвет: ночи были короткими. Чуть высветлилось небо, отчетливее стали вырисовываться деревья, далекие дома, луга с копнами сена. Опять Виктор стоял в коридоре, курил и так пристально вглядывался в окно, как будто никогда не видел ни такого поля, ни такой предрассветной дымки, похожей на легкий туман. Поезд прогрохотал через мост, сквозь стальные перекрытия замелькала вода, она была где-то там, в глубине, и казалась отсюда, из окна, странной, далекой и неподвижной. А потом снова потянулись луга.
— Копны сена как на картине Пурвита, — сказала Анюта. Она опять была рядом. Бессонная ночь очень сказалась на ней — процарапала на лице следы, подчеркнула морщинки.
— На чьей картине? — переспросил Виктор.
— Ну, Пурвита. Известный латышский художник, чудо что за художник, — смиренно говорила Анюта. — Когда я приезжаю в Ригу — наш институт связан с Ригой, — то первым делом иду в музей, на свидание с Пурвитом.
Виктор не поверил:
— В командировку приезжаете — и сразу идете в музей?
— В первый же свободный день, — поправилась Анюта. — Не беспокойтесь, я не нарушаю трудовую дисциплину… — Она вдруг взяла его за локоть и сказала очень искренне и сердечно: — Не сердитесь на меня, я вовсе не хотела вас обидеть. Но очень уж похоже, что вы были в нее влюблены, в эту вашу Аллу… — И еще раз повторила просительно: — Не сердитесь.
— Я не сержусь.
И опять они стояли молча и смотрели, как невидимое еще солнце подсвечивает небо, румянит воздух, прогревает кусты, отяжелевшие от ночной прохладной росы, и они отряхиваются и распрямляют ветки, как отряхиваются после дождя и вытягивают лапы большие мохнатые добрые собаки. Виктор размяк от этой утренней белесости, которая всегда внушает надежду на что-то новое, светлое, да и просто сказывалась усталость. Анюта, как будто ей надоело быть деликатной, вдруг, дерзко прищурившись, заглянула ему прямо в глаза.
— И что, вы все эти годы не встречались с женщинами?
— Я не монах, — уклончиво ответил Виктор.
Он и сам не смог бы потом объяснить, как вышло, что он, сдержанный и даже скрытный, вдруг выложился перед этой чужой ему Анютой, как она сумела сделать, что он уже не считал ее чужой. Вошла в доверие, покорила своей заинтересованностью в его судьбе или Виктор просто изнывал от одиночества? Он ей все рассказал: и как у него был роман с рыженькой умненькой парикмахершей в доме отдыха, вполне серьезный роман, она ему даже потом письма писала; и к библиотекарше в гости ходил, но перестал: очень уж на него косились ее родители, ждали, что он сделает предложение, а он жениться не собирался. И тогда эта самая Женя стала сама приходить к нему и оставаться допоздна, трагически молчать и плакать. Он очень стеснялся соседей, когда Женя выходила от него вся в слезах.
Потом Виктор припомнил историю своего знакомства с молоденькой учительницей, только-только окончившей институт. Их многое связывало — работа с детьми и подростками, педагогика. Вот ее он мог бы полюбить всерьез, но она вскоре уехала. Да он ей и не очень нравился. Она была веселая, порывистая, помешана на пластинках. Виктор ее пугал своей замкнутостью… Еще соседка была, жила в том же доме. Намного старше, чем Виктор, но красивая, энергичная.
— Ей очень хотелось, чтобы все было всерьез, романтично, с чувствами. Она старалась, чтобы о наших отношениях знали, требовала, чтобы я ее и на стадион водил, и в кино, а мне это было неудобно. Она нарочно, что ли, как только ко мне приходили ученики или инструкторы по другим видам спорта, тотчас появлялась, предлагала чаю, показывала, что она здесь не посторонняя. Но когда Алла стала старше, — ученики ведь ко мне часто ходили домой, — я попросил эту самую Веру при ней не заходить. Алла уже была не маленькая, могла догадаться. Так Вера заподозрила, что я в Аллу влюблен…
— И мне так показалось! — обрадовалась Анюта.
— Но она ведь простая женщина, без образования, а вы ученая… вы-то могли бы понять…
— И это все ваши истории? — нетерпеливо спросила Анюта.
— Были и другие встречи, мало ли… но все как-то обрывались.
— Почему?
— Потому что я не мог жениться. А обманывать не умею…
И сбивчиво, путано, явно не желая вспоминать, но в то же время с такой ясностью вспоминая подробности, что видно было, какие они для него живые и мучительные, Виктор рассказал, как любил свою Шурочку, жену, и как пренебрегал ею, потому что был успех: увлеченность теннисом, победы, поездки по стране, тренировки с утра до вечера, девчонки, которые висли на нем, товарищи, которые сманивали его куда-нибудь — то в гости, то на встречу в пионерский лагерь, где вечером ярко полыхал костер и девушки-пионервожатые в туго облегающих грудь футболках и с голыми ногами говорили ему, какой он задушевный, скромный парень, ничуть не зазнается.
То ездили компанией в ресторан, то ходили в кино.
Он даже несерьезно отнесся к тому, что Шура забеременела. Подумаешь, ну, родит, вырастим, что за проблема… И Шура отомстила за его холодность, за нечуткость, за мальчишеский эгоизм. Вдруг сказала, что полюбила другого. «А ребенок?» — «Это мой ребенок». Они ужинали как раз в компании в ресторане. Виктор на минуточку оторвался от беленькой соседки, кокетничавшей с ним, и вспомнил, что пришел с Шурой. Вдруг заметил, как странно, враждебно смотрит на него Шура, и всполошился: «Ты себя плохо чувствуешь?» — «Я себя чувствую прекрасно. Я только хотела тебе сказать…» И сказала. Обратилась ко всем: «Поздравьте меня, люди. Я выхожу замуж за Лешу. Вот за него…» — и дернула за рукав ошеломленного, счастливого, глуповатого Лешу, сидевшего рядом. Все перемешалось тогда, перепуталось — боль, ревность, Шурино оскорбленное самолюбие. «Вам ясно? Не меня бросают, а я бросаю». А Виктор: «Опомнись, Шура, что за глупые выходки, поговорим дома». И потом уже: «Ах, так? Ну, тогда…» Он учинил дебош с битьем посуды, с дракой, неистовствовал и бушевал…
Анюта не поверила:
— Таким я вас не представляю. Вы совсем другой…
— Я стал другим. Долго потом работал над собой, менял свою душу и характер. Но, — он усмехнулся, — как видите, без большого успеха. Вот снова сорвался на соревнованиях… и снова, видно, заплачу́ за этот срыв…
Да, тогда он сполна заплатил. Был показательный процесс, обвинение в хулиганстве, да еще в общественном месте, и то, что всегда было предметом его гордости, — слава замечательного теннисиста, — тут обернулось против: тем более, мол, Виктор Трунов не имел права так себя вести, он на виду, а замарал советский спорт и так далее. Конечно, Виктор не оправдывался, не винил ни Шуру, ни Лешу, да и не знал, виноваты ли они… Он жаждал наказания, желал, чтобы его увезли, услали к черту на рога, — только бы исчезнуть, уйти от любопытных, то сочувственных, то злорадных взглядов людей. Ему казалось, что мир содрогнется, что развитие спорта приостановится без него.
— Я ведь был совсем глупым щенком, ошалевшим от удачи. И думать не умел самостоятельно, жил по чужим рецептам, по готовой схеме. Это уже потом научился думать…