Люся тупо и безучастно смотрела на эту толчею. Минутами ей казалось, что, как всегда в трудные минуты жизни, покажется задержавшийся на заседании хозяин, выйдет сам Савелий Петрович, наведет порядок, скажет остроумный тост, всех объединит. И тут же спохватывалась: нет, не выйдет. Она тоже сказала:
— Савелий Петрович любил жизнь, он не был ханжой…
Все охотно подхватили, загудели: не был, не был, он ведь замечательный человек… верно, точно, что не ханжа…
Но когда, выпив и поев, согревшись после осеннего ветра, дувшего с моря, гости развеселились, Люсе стало казаться, что все просто забыли, зачем пришли. Разбились на группки, заговорили кто о чем. Кто-то даже рассмеялся. Люся громко заплакала. Ее стали утешать, но не очень сердечно, как будто не верили в искренность ее горя.
— Хорошенькую женщину даже слезы не портят, — сказал Люсе заместитель Савелия Петровича Дроздов и обнял ее, успокаивая, чуть-чуть нежнее, чем положено обнимать вдову.
Она отстранилась.
— Мы вас не оставим, мы позаботимся о вас, — обещал Дроздов, дыша Люсе в ухо. И еще раз положил свою тяжелую руку ей на плечо.
Она снова отстранилась, даже с брезгливостью стряхнула руку с плеча.
— Какая гордая, — удивился Дроздов.
— Гордая? Ничуть…
— Но я не обидчивый. — Хмель все-таки развязывает языки. Дроздов спросил: — Неужели, Люся, вы правда любили Савелия Петровича? Уважать — это я еще понимаю, но любить…
— Вы что? — дерзко спросила Люся. И мокрые ее глаза сразу высохли и сердито вспыхнули. — Вы что? — повторила она. — Может, вы надеетесь занять место Савелия Петровича не только в управлении, но и у него дома? Так знайте, что не вам заменить Савелия Петровича… ни там, ни здесь…
Она поднялась со своего места и стала обходить стол, ухаживать за гостями, угощать, а когда оглянулась, Дроздова в комнате уже не было. Ушел. Догадался. Но Люся понимала, что самолюбивый Дроздов ей не простит, И вряд ли в управлении что-нибудь сделают для нее.
Всю ночь она убиралась и мыла посуду, ставила по местам стулья, подметала, заглушала тоску. Она никогда еще не ночевала в этой большой квартире одна; даже когда Савелий Петрович ездил в командировки, он брал Люсю с собой. Теперь надо было привыкать жить одной…
Утром приехали чуть свет жена и дети Савелия Петровича: два сына — старший, уже чуть лысоватый, и худенький подросток, дочь, невестка. Они хотели взять шубу, костюмы, ордена, документы.
— Мне нужен человек, а не его пиджаки, — сказала Люся. — Берите, вам пригодится…
И ушла в спальню.
Потом к ней постучался младший сын Савелия Петровича, очень похожий на отца, только высокий и довольно красивый.
— Может, вы хотите что-нибудь на память…
— Я его и так не забуду.
— Ну, может, книгу или статуэтку…
Он стоял неподвижно на пороге, угловатый, застенчивый, и ел глазами, разглядывал шикарную спальню, устланную ковром, широкие кровати, на которых его отец спал рядом с этой красивой женщиной, и посторонился только тогда, когда раздался крик матери, седой, очень худой женщины с растрепанными волосами:
— Толя, что ты здесь делаешь? О чем это ты говоришь, с кем?
— Но, мама…
— Тебе не о чем здесь разговаривать, — сказала мать, но тут же сама обратилась к Люсе: — Я беру его вещи потому, что я без средств, а вы молоды, вы устроите свою жизнь. У вас будут десятки других. Я жила с Савелием в бедности, в нищете, с детьми… любила его одного…
— Но я же не возражаю…
— Вы не имеете права возражать, — стараясь быть надменной, говорила жена Савелия Петровича. — Вы любовница, вот вы кто… жена я…
— Но, мама… — опять взмолился сын.
Приблизились старшие дети, обняли мать, увели. Они даже не смотрели на Люсю, полные презрения. И только Толя, младший, пробормотал:
— Не обижайтесь. Мама очень добрая. Это она от горя…
Люся кивнула.
— Как вы будете жить? Вы умеете что-нибудь делать?
— Не пропаду, — сердито сказала Люся. — Уж как-нибудь…
Одно ей было ясно: надо искать работу. Но какую? Образование у Люси было ничтожное. Она, конечно, в свое время посещала школу. Но школа в годы войны, в эвакуации, давала мало. Да и Люся не очень прилежно училась. Письменные за нее писали мальчишки, на устных ей подсказывали подружки. Хорошо, что язычок был бойкий. Она плела чушь, но, главное, не молчала, на тройку отвечала всегда. После войны долго болел отец, потом мать, дом был на ней. Какое уж там учение! Теперь она не была уверена, что сможет хотя бы грамотно, без ошибок, писать. На машинке она не печатала, стенографии не знала. Заняться каким-нибудь ремеслом? Но каким? Где? Пойти на фабрику?
Дроздов не принял ее, когда она пришла в управление, был занят. Посоветовал через секретаршу обратиться в отдел кадров. Правда, домой он позвонил, оправдывался, справился, можно ли заехать. Она ответила, что нет, нельзя. Ну что ж, он позвонит в другой раз, он упорный. Она опять нахамила. Может, он и звонил, но вскоре у Люси сняли телефон. Квартирные телефоны в те годы были редкостью, стояли только у специалистов, а кем была теперь Люся? Она не стала защищаться, не стала хлопотать, боялась напоминать о себе, о том, что занимает одна такую большую квартиру. Тогда, после войны, остро не хватало жилплощади…
В доме без телефона стало совсем тихо.
Целыми днями, не смывая крема с лица, Люся бродила по своим просторным комнатам, смотрела на стены, с которых были сняты ковры, картины. Больше всего она боялась, что придется расстаться с этими стенами. Она так гордилась раньше своей квартирой, огромными балконами, на которых летом цвели в ящиках настурции, кухней с большой плитой. Они так любили с Савелием Петровичем пить чай на кухне или жарить яичницу. Савелий Петрович никогда не сердился, если Люся не успевала приготовить обед. «Это пустяки, девочка, — говорил он. — Ты зачиталась? Очень хорошо». С Савелием Петровичем ей всегда было весело, интересно. Он так громко хохотал! Люсе казалось, что квартира до сих пор полна его голосом, его шутками, его смехом.
Люся продала часы, браслет, меховое пальто и долго жила на эти деньги. У нее было много знакомых и поклонников, которые приглашали ее то пообедать, то поужинать. Она не нуждалась, не голодала. Но для домоуправления требовалась справка с места работы. И Верунчик устроила Люсю администратором в клуб моряков, где она и встретила несколько лет спустя Ивана Васильевича.
Эти годы прошли для Люси невесело. Нужно было рано вставать и поздно возвращаться, нужно было укладываться в маленькое жалованье. Пришлось одеваться скромнее, а она не привыкла себе отказывать. На работе приходилось отвечать вежливо, не так остро, не так смело, как ей хотелось бы. Ведь одесские девочки за словом в карман не лезли. Она часто плакала теперь от усталости или обиды, от страха перед будущим. Она боялась и не любила начальника клуба и с досадой думала, что при Савелии Петровиче она бы ни этого грубияна начальника, ни его заносчивую и ревнивую супругу на порог к себе не пустила, а теперь вынуждена улыбаться им во весь рот. И все больше и больше страшило Люсю одиночество, потому что те молодые и средних лет мужчины, с которыми у нее вспыхивали краткие романы, с которыми она привычно кокетничала, ходила в ресторан и которые иногда оставались потом у нее ночевать, не заполняли ее жизни. Все было не то. С ними надо было хохотать, быть остроумной. Один, женатый, ей так и сказал, морщась от неудовольствия: «Люсенька, деточка, семейные сцены я имею дома».
На могиле Савелия Петровича Люся бывала часто. Она поставила памятник. Ей достали по дешевке глыбу гранита. Знакомый мастер высек барельеф. Голова с львиной шевелюрой очень мало напоминала покойного, но Люся была довольна.
Потом умерла жена Савелия Петровича.
Пришел сын, тот самый угловатый Толя, и спросил, не будет ли Люся против, мать просила похоронить ее в одной могиле с мужем.
— Он ведь ее не любил, — вырвалось у Люси. — Зачем обман? — Ей вдруг стало жалко этого мальчика, так похожего на портреты молодого Савелия Петровича. — Впрочем, теперь уже все равно… он мертвый, и она мертвая… надо выполнить волю вашей мамы…