И к мужу у меня долго не было доброго чувства. Мы шли с ним, помню, от наших к себе домой. Там косогор, внизу речка. Муж выпил с моим отцом, идет, важничает. Снял картуз и кинул с горы вниз. «Жена, принеси». — «Ты что?» Как толканула его, он колесом и покатился. Евгения Федоровна, я думала — насмерть убился. Лежит и не встает. Земля уже мерзлая, комковатая. Ну, думаю, сгубила мужа. Все. Пойду под суд. А он встал, отряхнулся, протрезвел: «Прости меня, Нюрка, я сам виноватый, тебя обидел». Я тогда картуз подняла, подала: «Вот, Иван, не доводи другой раз до греха». А сама, когда испугалась, чувствую — все-таки уже муж, родной, жалко стало…
Нет, раньше было строго. Разве я смела против отца возразить? Это теперь воля. Хочу — не хочу. Надо же — сыграть свадьбу, а теперь затеять скандал.
Она задумывается и спрашивает:
— Может, в нем никакой силы нет, в Шурике?
— Верочка говорит, что ей с ним скучно…
Эти слова очень смешат Нюру.
— Скучно, — повторяет она и мотает головой. — Надо же… — Потом советует участливо: — Может, и правда, дал бы он ей одну-другую пощечину…
— Что вы, Нюра, как можно! — обижается Евгения Федоровна.
Раздается звонок, и влетает Верочка. Нюра пялит на нее глаза, но в Верочке, к ее изумлению, никаких перемен. Нарядная, уверенная, румяная, как и была. Евгения Федоровна уводит внучку в спальню и закрывает дверь, но хоть бы и не закрыла, ничего не слышно за шумом льющейся воды — Нюра начинает стирать. Жемчужная пена встает над тазом, в который она щедро сыплет пахучий порошок «Кристалл». И только когда она прикручивает кран и, изнемогая от любопытства, прислушивается, до нее доносится неясно: «Бу-бу-бу», — выговаривает Евгения Федоровна, «Ах-ах-ах-ах!» — смеется Верочка.
Нюре хочется понять, откуда у Верочки смелость — пойти против всех, против людской молвы и пересудов, против отца с матерью, деда. Он ведь строгий, Самсон Самсонович, всю жизнь на казенной машине ездит. Надо же — прогнать мужа! «Не знала горя, непуганая, — решает Нюра. — С детства в довольстве, в сытости. И на себя надеется, на свою грамотность. Кончит институт, и пойдет ей хорошая зарплата. Это не то, что остаться с детьми на руках. Ради детей чего не стерпишь».
Вскоре Евгения Федоровна с красными, мокрыми глазами проходит на кухню разогревать для голодной внучки обед. Не в силах молчать, Нюра идет за ней, для приличия делает вид, что пора заваривать крахмал.
— Но вы его, Шурика, тоже не жалейте, — вдруг советует она. — Мужчина всегда измену сделает. Думаете, я измены не знала? И этого хлебнула, когда в город переехала… Иван мой первым в город подался, я вам говорила, а я за ним двинуться-то двинулась, а где жить? Прописку где взять? Петька и Танюшка с отцом на одной койке в общежитии спали, а я в домработницы устроилась. Хозяйка меня прописала. У нее и жила, и ночевала в коридорчике, а в субботу она меня отпускала к мужу, входила в положение. Я в общежитие прибегу, детей в баню сведу, вымою, вычешу, приберусь там у них, чуть не целое ведро супу наварю, чтоб им подольше хватило, грязное белье соберу, назад еду — счастливей меня нету. Анна Дмитриевна спросит: «Хорошо ли вы отдохнули, Нюра?» Я, конечно, вру: «Замечательно…» Не признаюсь, что почти сна не знала. Она радуется: вот и хорошо… У-у, я тогда все поспевала сделать, ухватистая была, себя не жалела… А Иван… Ну что за труд для мужика — пожарник на производстве? Да там и пожаров не было… Все-таки он воспитанный на крестьянской работе, и пахал, и косил, а тут… тем более в Москве — питание, и батоны белые, и колбаса… Гладкий, видный из себя стал, полезли ему, понятно, в голову разные глупости… Мне ребята, молодые пожарники, что с ним в общежитии жили, дают намек: он, мол, гуляет… Ну и пусть гуляет на здоровье. «Да нет, он от тебя гуляет». Как, мол, он может гулять, когда при нем дети? А потом уж прямо говорят: «Тут у нас одна стахановка живет, Чикунова, очень хорошо получает, так он к ней наведывается». Я все не верю: «Как так? Может, он просто по-соседски заходит?» Они смеются в голос: «Дурочка ты деревенская…» Я к мужу. А он бойкий такой сделался:
«Ты не жила в общежитии, ты не знаешь, как разыгрывают…»
Пожарники говорят:
«Врет он, не верь, мы все его стыдим: мол, у тебя такая симпатичная жена…»
Я и спрашиваю у сына:
«Сынок, ночует папка с вами на койке?»
«Когда ночует, а когда нет. Только не велит тебе говорить».
Ну, я свету невзвидела.
Отпросилась у хозяйки в будний день и приехала. Ребята говорят — он у нее. Ну, раз так, вы караульте под окном, чтобы он не выскочил, а я пойду застану их. Комната ее в этом же коридоре была, как раз угловая… Стучусь. Заперто. Тут она выходит, идет мимо меня, вроде в уборную, а дверь свою на ключ. У нее муж был на пять лет посажен, что-то на производстве такое сотворил и получил пять лет. Она живет одна. А кто тогда за дверью дышит? Идет она назад мимо меня опять с усмешечкой. Не смотрит. Вроде не человек, а колода стоит. Ах, так? Я — в дверь. Вижу, он сидит, красавец мой, без пояса, ворот расстегнут, как у себя дома. А на столе бутылка непочатая и рыба. Большой такой рыбец копченый, аж лоснится от жиру, весь золотой. Я как это увидела, вся кровь мне в голову ударила. Детки мои холодного супу поели, ты им не разогрел даже, а сами… Как кинулась к ней, враз она усмехаться перестала. Я ее рыбой, рыбой… А он на меня: «Ты что?» — «Как что? Ты меня из деревни вызвал, паразит? Я дом за бесценок продала? Я из колхоза выписалась? Я за тебя против своей воли шла, забыл? А теперь ты надо мной надсмешку делаешь?» Она выскочила в коридор — и с таким фасоном: «Это какая-то ненормальная». Кинулась к подмастеру, тот через стенку жил, спастись хотела, а он: «Когда выпиваешь с пожарником, нас не зовешь, а когда его жена родная пришла, ты к нам… Иди, иди себе, наше дело сторона». И не пустил.
Муж меня чуть не волоком в свою комнату потащил. Пожарники спасли, спасибо им. А я такая вспыльчивая была, у них там печка в комнате, я схватила полено, а что на полене сучок, и не увидела, огрела его по спине, — он так и взвыл. Повреждение позвоночника я ему сделала. Она утром забюллетенила, стыдилась на работу выходить, и он в больницу угодил.
До директора фабрики дошло, директор Ивана вызвал: «Ты что, Бауков? Ты это прекрати. Хочешь жить с Чикуновой, тогда пусть жена не ездит и не хулиганит. Ты на бюллетене, Чикунова на бюллетене, а производство? И как это она вас двоих так отделала? Не понимаю».
Ну, я долго к мужу не ездила, хотела развестись. Он звонит: не хочешь ко мне, детей пожалей, к детям хоть приезжай. Мама плачет: «Что ты, Нюшенька, наделала, зачем ты из деревни уехала?» — «А вы зачем все поехали легкой жизни искать, хозяйство на меня одну оставили? Корова, телка, четыре овцы, свиньи. Да я себе руки пообрывала. Только лучше бы я там оставалася, ударно работала, жила среди людей. Там спина болела, а тут душа». Ну, и пошла канитель. Маму за детьми посылаю, она их ко мне на трамвайную остановку тайком приводит, грязное белье приносит. Это спасибо Анне Дмитриевне, что она мне разрешала на детей дома стирать. А мужнино я не брала — не хочу, не желаю, пусть ему Чикуниха стирает, невелика барыня… Шумела я, шумела, а семью жалко. Все-таки я не одна, дети. Помирились. «Думай, Ваня, говорю, как жить дальше». Мы ведь три года поврозь жили, пока он не устроил меня в ткацкую. Паспорт у меня уже был и прописка, оформили меня. А на производстве я сразу себя проявила. И жили мы уже вчетвером на одной койке. Иван с Петей головами в одну сторону, мы с Танькой в другую. У меня косы были длинные, вы не поверите, Евгения Федоровна, ужас какие длинные. У них в ногах косы запутаются, я в крик: «Вы мне все волосы повыдергиваете!» Смех — и только… После уж дали нам семейное общежитие — комната тридцать метров на две семьи. Нас четверо, а их пятеро. Но ничего, жили дружно. Лешка родился. А уж перед самой-самой войной нас переселили. Домишко, верно, невзрачный, косой, деревянненький. Но комната-все-таки своя, отдельная. Мать с детьми в комнате спали, а мы в сенцах, у окна. Тут война. Недельки не прошло, слышу, кричит кто-то: «Теть, а кто тут Бауковы? Повестка ему…» А Маша, вот моя соседка нынешняя, она на первом этаже жила, отвечает: «Нюша, это к вам…» Я только и выдохнула: «Слышу». Догадалась…