Наконец, обыск закончен. Мачеха заботливо готовит мне зимнюю одежду и запасное белье. Следователь вызывает легковую машину, и мы запихиваемся в нее. И тут первая удача — обалдевший от обыска, от вороха книг и бумаг, следователь забывает взять свои трофеи. (Позднее они так и не востребовались — эта забывчивость могла бы дискредитировать следователя.)
Машина подъезжает к дому, что на Лубянке. Открываются железные ворота.
Сделанные в тюрьме фотографии вышли лучше, чем когда-либо до или после.
Дальше уже на «черном вороне» путь в Бутырку. Утром вхожу в камеру № 70. Краткий разговор со старостой камеры. Мне отводится место посередине нар. Это, оказывается, привилегия. Новички обычно поселяются у «параши». Только «по-настоящему политическим» делается исключение.
Я
сразу попал в политические.
Но вот и первая мизансцена на подмостках этого театра абсурда. Меня спрашивают про последние политические новости. Отвечаю, что ничего не знаю. Меня уговаривают — «не бойся!». Да я и не боялся. Просто газет не читал уже недели две, наверное. В нашей семье они и не выписывались. Вся эта политическая свара была просто не интересна. Но кто мог этому поверить — я ведь выглядел как настоящий политический, а не какой-нибудь там рассказчик анекдотов. Позднее лишь немногие поняли, что в этом нечитании и был уже политический вызов.
2. Допросы
В первый же вечер меня вызвали на короткий допрос. Следователь зачитал имеющийся у него агентурный материал и сообщил, что обвинение будет предъявлено по ст. 58, 10–11 (контрреволюционная агитация и организация).
Он сразу же начал мягко оценивать ситуацию: «Дело, конечно, пустяковое — надо честно признаться во всем, и вам дадут ссылку, будете работать по специальности и скоро вернетесь в Москву». И тут же предложил подписать признание, указав о том, что руководил всем Алексей Александрович Солонович (из ссылки) через свою жену Агнию Онисимовну Солонович. Я, естественно, отказался подписывать эту галиматью. Тогда прозвучало: «Но вам же будет хуже». И на этом закончилась первая встреча.
В доносе речь шла о группе из шести человек, пятеро из которых были знакомы с детства или с юности, а четверо — Ион Шаревский, Юра Проферансов, Игорь Тарле (рано умерший) и я — были близкими друзьями. Ион Иоффе в группу входил как младший двоюродный брат Шаревского, Игорь Брешков был его хорошим знакомым. Ясно было, что кто-то из этой группы был секретным осведомителем. Но кто? Как могло это случиться в такой малой, с детства спаянной группе? Было ясно, что нити тянутся каким-то образом в с. Каргасок (Нарымского округа, Западно-Сибирского края), где Шаревский был в ссылке вместе с А. А. Солоновичем и где репрессивные органы готовили провокацию.
Через день еще один допрос — теперь уже на всю ночь. Всего было примерно тридцать допросов. Все с вечера и до утра, через сутки. Ситуация довольно быстро прояснилась: сотрудником КГБ оказался Иосиф Исаевич Иоффе[123], который в течение двух последних лет календарно сообщал обо всех наших встречах, включая, скажем, и минутные встречи во время проводов Проферансова на вокзале — он как геолог постоянно бывал в отъездах.
Далее ситуация развертывалась крайне неблагоприятно. Нас обвиняли в принадлежности к контрреволюционной подпольной террористической организации анархистов-мистиков, деятельность которой была направлена на борьбу с Советской властью. Шаревский отказался от дачи показаний, т. е. вышел из игры. Проферансов и Брешков признали себя виновными, сдавшись без боя.
Я начал обороняться один. Какая организация? Где ее устав, где программа, где определение задачи? Тогда следователь сменил формулировку: была не организация, а политическая группа. Но что такое группа?
В Уголовном кодексе говорится об организации, а не о группе знакомых, которые разговаривают друг с другом.
Агитация — кого я агитировал? Где очная ставка с таким лицом? Следователь возражает: «Вы агитировали в пользу пути непротивления злу насилием, развиваемого Ганди». Нет, я не агитировал, а обсуждал новый успешный путь ненасильственного социального действия: обсуждал это среди своих друзей, интересующихся такой темой. Следователь: «Но вот вы же еще читали анархические стихотворения М. Волошина». Да, читал, но эти произведения Волошина не запрещены, их можно найти и в библиотеках.
Что-то я признавал, чтобы дать свершившемуся нейтральное, не политическое освещение. Да, я давал деньги на поддержание Кропоткинского музея. Этот музей был тогда единственным в Москве легально существующим негосударственным учреждением[124]. Само существование его предполагало возможность пожертвований. Да, я давал деньги в «Черный крест» для помощи репрессированным анархистам. Но эта организация существовала с начала века и никем не была запрещена. Так же существовал и «Красный крест»[125].
Я признал, что мы зарыли анархические книги. Но это были легальные, никем не запрещенные книги[126]. Решение зарыть было принято потому, что их хранение в те годы всеобщей подозрительности могло создавать излишнее напряжение. Ведь позорно как-то было их сжечь.
Итак, в течение 30 ночей шел разговор все о том же. Следователю[127] нужно было, чтобы я признал существование нелегальной контрреволюционной организации. Я упорно не признавал. Иногда он начинал угрожать репрессированием родственников. На что я отвечал: «А разве это предусмотрено советским Уголовным кодексом?» Тогда он раздражался и начинал кричать о троцкизме и терроризме, затем, спохватившись, опять переходил на мое преступное, как он это понимал, отношение к М. Ганди, Л. Толстому, М. Волошину. Раз был разыгран такой спектакль: приходят несколько следователей и, уставившись на меня, говорят: «Да, это он». — «Конечно, он». — «Я узнаю его». «Хватит паясничать», — отвечаю я им, и они спокойно уходят, посылая мне всяческие угрозы на матерном языке.
Какие-то показания против меня давал М. А. Назаров. Но они в протоколы почему-то не записывались, оставаясь в секретном резерве. Я упорно настаивал на очной ставке с ним. Наконец, его привели. Он был совершенно неузнаваем. Сломанный человек. Я успел ему только сказать: «Опомнитесь, Михаил Алексеевич», — и его тут же вывели.
Примерно месяца через два допросы прекратились— я потерял для них интерес и сидел месяцами в камере, ожидая приговора. Ясно было, что следствие пошло по какому-то другому пути, где Ганди и Волошин были только помехой.
3. Тюремные будни
Тюрьма — это особый мир, вкрапленный в обыденную жизнь, как остров безумия. Безумными были не только его обитатели, но и его властители. Это столичный вариант преддверья лагерного ада.
Бутырская тюрьма фундаментальна. Она была построена еще христиански ориентированными хранителями правопорядка. Большие камеры с большими окнами — с «намордниками» (это уже нововведение «гуманного» строя), длинные и широкие коридоры. На перекрестках — большие электрические часы (что также нововведение), каждые из которых показывают свое закодированное время. Это для того, чтобы сразить психику заключенного неустойчивостью времени. Прогулочные дворики окружены высокими кирпичными стенами, с которых за нами настороженно следит охрана; карцер — Пугачевская башня; там, по преданию, сидел и великий русский бунтарь Емельян Пугачев. Много новых мелких клетушек для допросов — это также нововведение: старых не хватало. По коридорам непрестанно снуют охранники, конвоирующие заключенных на следствие или куда еще. Их движения сопровождаются странным звуком — постукиванием ключей по пряжкам ремня. Этот звук заставляет встречного вставать лицом к стене, чтобы заключенные не могли узнать друг друга и, не дай Бог, перекинуться словом.