Возникли трудности: поскольку мой отец работал на географическом факультете, то и поступать я имел право только на этот факультет, к тому же на экзамене выяснилось, что я не удосужился познакомиться со стереометрией. (Расписание предметов по годам в каждой школе было свое, а школы мы все время меняли, так что знания наши не обладали нужной полнотой.)
В результате у меня остался свободный год. Я было хотел поступить работать куда-нибудь лаборантом-химиком, но отец, только что вернувшийся из очередной экспедиции, сказал: «Зачем работать за гроши, лучше занимайся самообразованием». Так я и сделал. Целые дни проводил в Румянцевской библиотеке (тогда записывали туда с 16 лет). Помню большой зал с длинными столами и абажурами мягко-зеленого цвета и атмосферой особой сосредоточенности, как бы намоленности в зале. Никогда и нигде я больше не встречал такого почтительного отношения к книге, как в то время в этой библиотеке. Правда, наблюдалось и другое — библиотечные стражи на выдаче книг подозрительно косились на заказанные книги. Контроль уже начал работать, но, к счастью, контролерам не хватало ума разгадать, к чему я готовлюсь.
Программу своих занятий я в значительной степени разработал сам. Прежде всего мне были интересны гуманитарные науки: философия, древняя и классическая; история — от Древнего Египта до средневековой Европы; литературоведение (включая религиозную позицию Л. Толстого и деятельность толстовцев). В подборе книг мне помогали мои духовные наставники — Солонович и люди его ближайшего окружения. В списке книг особое место занимала литература по раннему гностическому христианству, которое сохранялось в подполье развивающейся культуры, изредка появляясь на ее поверхности.
Укажу несколько книг из этого списка: Ю. Николаев (1913) — В
поисках за Божеством[86];
Э. Шюре (1914) —
Великие посвященные[87];
Н. А. Осокин (1869–1872) —
История Альбигойцев и их времени;
Мейстер Экхарт (1912) —
Проповеди и рассуждения;
К. Каутский (1919) —
Предшественники новейшего социализма.
Начал также заниматься восточной философской мыслью и работами теософов и антропософов. И конечно, читал все философские работы самого Солоновича (машинописные тексты) и работы его единомышленников. Как видите, то, что потом стало именоваться
самиздатом
, возникло еще в двадцатые годы — по-видимому, с самого начала существования Советской власти или чуть позже.
В русской истории я выбирал то, что помогло бы мне понять природу русского бунтарства, как народного, так и интеллектуального. В этом вопросе, как оказалось, разобраться было трудно — пришлось ограничиться просто систематизацией доступного мне разрозненного материала.
Занимался, конечно, и иностранными языками: немецким, французским, а позднее — и английским.
Что касается собственно математики, то я быстро освоил ранее пропущенные разделы ее элементарной части и увлекся исчислением бесконечно малых — мне хотелось заранее понять, насколько мне понравится высшая математика сама по себе.
Такой многогранной оказалась моя программа. Я был занят целые дни и вечера. Хотелось, хотя бы поверхностно, охватить культуру единым взглядом. Я чувствовал, что должен готовиться к чему-то важному, а времени было мало, и опасность надвигалась (об этом предупреждали наши духовные учителя, о которых я расскажу позднее).
2. Наконец, университет
1929 год. Я — студент Московского университета.
Первый день — становлюсь в очередь у раздевалки. На меня внимательно смотрит гардеробщик и говорит:
— Пожалуйста, вам положено без очереди.
— Почему?
— Как почему — я ведь 20 лет назад раздевал еще вашего батюшку.
Так сохранялась преемственность. Университет не забывал своих воспитанников. И каждый сотрудник чувствовал себя участником единого — общего дела.
Стиль университетского преподавания поражал своей серьезностью. Каждая лекция несла что-то новое, неожиданное, заставляя по-другому думать. Помню лекции И. И. Жегалкина — идея предельного перехода, такая простая и ясная, заставляла исчислять, а значит, и думать по-новому. В этом новом мышлении была своя магия. Так же на лекциях С. С. Бюжгенса я неожиданно понял, что пространство — это то, что понимаемо через число. Как странно было сознавать, что вот рядом есть люди, которые этого всего не знают, да и знать не хотят.
Между тем обстановка в студенческой среде складывалась неблагоприятно. Сразу же произошло «классовое», как тогда было принято говорить, расслоение. Нас, юношей из интеллигентных семей, было всего человек 7–8, остальные были рабфаковские выученики. Им было трудно понимать новое. Они, конечно, не были в этом виноваты, но так было[88]. Помню одного из студентов-рабфаковцев в возрасте более 45 лет, уже облысевшего и явно старевшего. Как ему хотелось понять все услышанное! Это пренебрежение возрастом и подготовкой для многих обернулось издевательством. Все усугублялось еще тем обстоятельством, что молодежь из интеллигентных семей, естественно, держалась вместе, не находя общего языка с большинством рабфаковцев.
Тут масла в огонь подлил профессор П. С. Александров. Появилось объявление, приглашающее студентов (первого курса!) принять участие в факультативном семинаре по
топологии.
Первое заседание состоялось в здании университета, второе — в квартире профессора. Такова была традиция сближения учителей и их младших учеников. Топология была преподнесена как теоретико-множественное видение пространственных фигур. Это больше, чем что-либо другое, поразило воображение, хотя подготовка наша была явно недостаточна. На этот семинар, естественно, пришли только студенты из интеллектуальной среды, что в итоге обрело негативную окраску, так как комсомольская организация интерпретировала это как «классовое расслоение». (Я еще вернусь к этому примечательному событию.)
Соединять «топологию» с «классовым расслоением»— безусловный абсурд. Но абсурд стал реальностью нашей жизни, протекающей над пропастями безумных ситуаций и событий, которые приходится преодолевать по шатким канатам, уходящим из-под ног. Я давно чувствую себя
канатоходцем
, и хорошо, если, взмахивая руками, я еще слышу шум крыльев за спиной… Надо было выживать в этом огромном театре абсурда.
Первый год обучения все же закончился благополучно: со второго захода я даже сумел сдать экзамен по политэкономии. Это было не просто — экзаменатор чувствовал во мне «чужого». Вспоминаю, как читался этот курс. Профессор, войдя на кафедру, начинал постепенно самовозбуждаться. Дойдя до кульминационного состояния, хватал стул и с треском ставил его на стол. Еще одна мизансцена из театра абсурда: стол — на нем стул (на котором никто не сидит), рядом стоит профессор и, подняв руки к небу, проклинает капитализм. Проклинает не наигранно, а от всего сердца. Ну как тут не рассмеяться — а потом на экзамене надо расплачиваться за непочтительное отношение к политическому экстазу.
Летом наш курс отправили на военную подготовку в корпусной полк тяжелой артиллерии. Полигон находился в чудесном сосновом бору, неподалеку от Нижнего Новгорода. Тяжелые 6-дюймовые гаубицы были зачем-то сняты с крепостей, в них впрягли лошадей-битюгов и тащили по немощеным дорогам. Гаубицы часто увязали в песке по ступицу, и тогда мы — студенческие солдатики — помогали лошадям. Стрельба из гаубиц, управление наводкой, обучение верховой езде — все это было даже интересно. Нас, правда, предупреждали, что снаряды уже «отслужили» свой срок (они остались еще от 17-го года) и могут самопроизвольно взрываться в канале ствола пушки. Прячась в окоп, мы расстреливали чудесный бор, около которого были сооружены (для прицела) какие-то бутафорские постройки. Однажды в лесу начался пожар (лето было жаркое), и нас послали за много километров тушить огонь. Потушив кое-как, снова начали пулять из шестидюймовок — и снова пожар. И таких «мизансцен» можно припомнить очень и очень много.