– Едва ли...» – и на четвереньках пошел в центр постели, где улегся на спину, а полотенце бросил сверху, как бы разрезав себя пополам на нестыдные части.
У стыка стен налево от лузгинской головы светился желтым деревом дешевый гладкий шкаф, и стул у дверцы, и больше ничего, а надо лбом прицеливался раструб стеклянного бра (мра и сра) на гнутой удочке никелированной подвески. Голова поплыла, но уже по-другому, воздушно и без тошноты. Он разбросал по простыне руки и ноги, как мужик на знаменитом чертеже у Леонардо, и начал думать свою разлюбезную мысль: кто он такой и что здесь делает – и услышал, как в ванной комнате выключили воду, а как лилась – не слышал, метаморфозы избирательного слуха, и сразу икры повело, живот напрягся; он скомандовал пальцам в ногах и увидел, как они там шевелятся.
Дверь комнаты он притворил наполовину; в коридоре засияло и погасло, он догадался – вышла из ванной, потом щелчок и уже лишь рентгеновский отсвет окна, три шлепка в коридоре, а возникла неслышно, на цыпочках, фантастически белая в черной короткой рубашке. Лузгин подвинулся к окну, освобождая территорию подушки, и она стекла к нему спиной, согнув в коленях ноги, как для сна, и так лежала, чуть поводя плечом в молчании дыханья, и он придвинулся поближе, вписывая свое тело в ее отстраненный изгиб, укололся ладонью о жесткое кружево на возвышении бедра, убрал ладонь и снова положил ее к истоку возвышения, потом проследовал долгим подъемом к плечу, поразившись его холодной, неотзывчивой гладкости, уронил руку вниз, от себя, приобнял ее за пояс, на миг содрогнувшись в скольжении по упруго сокрытому выше, ткнулся лбом в излучину ее шеи, носом в кольчужные кольца рубашки и замер, привыкая и ревнуя ко всему, чего недвижимо касался.
Она ожила под рукой, легко провернулась вдруг в его полукольце захвата и посмотрела на него распахнутыми темными глазами – так близко, что взгляд расплывался; он потянулся к ней губами, но она шевельнула лицом, и он попал губами в нос, потом прижался щекою, и она сказала: «Вы сопите мне в ухо», и он сказал: «Сейчас ударю», и она ничего не сказала, и он стал трогать ее и гладить – осторожно, без наглости, словно прорисовывал ладонью контуры ее присутствия, и она лежала, как натурщица, никак не откликаясь на его повторяющиеся штрихи, все точнее и увереннее утверждающие правду очертаний, и однажды, когда он, забывшись, приблизился, он почувствовал слабый ответный извив и услышал тихий теплый выдох. Утром, очень рано, он проснулся в сером свете от накатившей изжоги; она смотрела на него, подперев лицо ладонью. «Странно как, – сказала она и легонько постучала пальцем ему по лбу, – если бы у вас вот здесь, на лбу, росло ухо, это было бы отвратительно. А так, немножко в стороне, вполне терпимо». «При чем тут ухо?» – спросил он с утренней хриплостью в голосе. «А вы никогда не пытались рассмотреть его повнимательнее? – сказала она. – Ужасная конструкция...». Он обхватил ее и притиснул, вдыхая ее запах и восхитительное мягкое тепло, и понял, что ночью он так ничего и не понял, и стал торопиться, и даже вспотел, как будто довершал незавершенную работу, и не мог отдышаться, уткнувшись мокрым лбом в подушку над ее плечом, и вышел, и ушел, сграбастав свои тряпки и не забыв прихватить полотенце.
Вечером он заявился снова с вином и водкой, трезвый, схватил ее и повлек на матрас, целуя в шею, и она сказала: «А поговорить?» – «Потом, потом, – шептал он, избавляясь от одежды. – Хочу сейчас, пока не пьяный...». И снова ничего не понял и далее напился вдрабадан, и опять осмелел, начал спрашивать, как спрашивает врач у пациента про то, где у пего болит, и все разрушил основательно, унизился до обсуждения пихотехники, потребовал реванша и получил его, и вдруг спросил на полпути: «Тебе хоть нравится, что я делаю?». – «Нравится», – ответила она и блеснула зубами в улыбке. Он рухнул вбок, перевалился на спину и зажмурил глаза. «А ты ласковый, услышал он ее голос. – Где бы мне найти такого ласкового старичка?». «Зачем?» – спросил Лузгин. «Чтоб выйти за него», – сказала Анна. «Я на бляди не женюсь», – сказал Лузгин, и она ударила его ладонью по лицу, потом погладила там и ударила снова, и снова погладила, и легла головою на грудь, и тогда Лузгин понял, что пропал, и чуть не заплакал от горечи осознанного счастья. «Не шевелись, – попросила она. – Пожалуйста...».
«Может, выпить?» – подумал Лузгин, ворочаясь без сна на гостевом диване. Он слышал, как ушли Евсеев с долговязым, и представил себе Слесаренко, как он там лежит в таком же одиночестве огромной и чужой квартиры и, наверное, тоже не спит, а был бы Слесаренко нормальным мужиком, позвал бы его, и они бы выпили на пару и поговорили о чем-нибудь простом, им обоим понятном и важном, и если бы начальник снова взял и наехал на Кротова, то он, Лузгин, защитил бы друга от наветов, и ему бы стало хорошо.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Евсеев, конечно же, переусердствовал: купил для Слесаренко место в бизнес-классе, а Лузгину – обычное, в хвосте самолета. Виктор Александрович представил, как он там сидит, надувшись, и захотел исправить ситуацию – он не любил, когда людей унижали заведомо, и попросил стюардессу перевести Лузгина в первый салон, но оказалось, нельзя – «загрузка на обслуживание строго по количеству». Слесаренко сказал: «Я поделюсь», – и улыбнулся, и строгая девочка тоже раздвинула губы и сказала: «Извините, не положено». После «люфтганзовских» радушных топ-моделей наша обслуга смотрелась коряво, прибегала в салон с таким видом, будто главная работа была где-то там, за бортом самолета. Слесаренко отказался от напитков, а когда ему принесли и подали проспектик меню, отклонил его ладонью и сказал, что есть вообще не будет, он не голоден, чем поверг стюардессу в нахмуренный ступор, и добавил: «Впредь попрошу меня не беспокоить, надо будет – я вас вызову», – и просто вымел этой фразой стюардессу из салона; вышло грубо, но ведь сама же напросилась.
Соседнее сиденье было не занято, и там лежал дорожный слесаренковский портфель; Виктор Александрович достал из щели бокового кармана скупленные поутру Евсеевым газеты и принялся их листать, как бы невзначай выискивая на хрустевших страницах упоминание о себе самом.
В «Коммерсанте» не было ничего. Газета «Сегодня» напечатала короткую заметку о пресс-конференции, – правда, на первой странице, тут Максимов не подвел, устроил, – однако в столь иезуитском стиле, что Слесаренко так и не понял: издевается автор над ним или пишет всерьез. В «Независимой» его упомянул какой-то Брегер, рядом с заголовком была неприятная фотография автора, несколько строк в ряду пространных размышлений о судьбе российского истеблишмента; снова он не понял – смеются над ним или нет. Была ей малознакомая газета «Век», там на – третьей странице писалось о пеком «заговоре бояр и удельных князьков» с целью растащить Россию по кусочкам, по вотчинам, и Виктор Александрович именовался глашатаем сих раскольников провинциальных, и здесь же намекалось на его капээсэсовское прошлое. «Какого черта! – подумал Слесаренко. – И мы еще за это платим?».
Он швырнул газеты на сиденье и нажал кнопку вызова стюардессы.
– Как я уже вам говорил, – сквозь зубы процедил он примчавшейся девице, – там, в том салоне, находится мой помощник Лузгин. Найдите его и пригласите сюда, он мне нужен по срочному делу.
– Да-да, конечно, – зачастила стюардесса. – Он в каком ряду?
– Ну... там найдете, – раздраженно произнес Виктор Александрович. – Мне что, самому искать?
Через минуту он услышал, как Лузгина выкликают по трансляции, и еще минуты через две тот появился самолично, встал в проходе и молча посмотрел на Слесаренко.
– Читали? – сказал Виктор Александрович.
– Нет, – ответил Лузгин.
– Так сядьте тут где-нибудь и почитайте! – Он схватил газеты пучком и ткнул их в живот Лузгину. – Мне хотелось бы услышать ваши объяснения.
– Я у себя прочитаю, – сказал Лузгин. – Потом вернусь.