– М-да, – с неким вызовом произнес Романовский, демонстрируя справедливость.
– Покажут сюжет: встреча мэра с пикетчиками на рельсах. Посмотри и послушай. Ничего я тебе не навязываю, но лично мне кажется, что это – перелом, момент истины.
Романовский недоверчиво прищурился и покачал лысой головой.
– Наш парень там был. Говорит: ахинея, сплошной популизм и отсутствие четкой позиции.
– Дурак он, твой парень, – смачно выговорил Лузгин. – Сопля он зеленая, жизни не знает. Видел я там твоего Зубарева, видел и слышал, как он перед пикетчиками распинался. Он у тебя кто: агитатор или репортер? Ты его зачем туда послал? За репортажем? Тогда какого черта он там пропагандой занимается?
– Вот сволочь, – сказал Романовский. – Я же видел, как воронцовская бригада его обхаживает, и запретил же напрочь...
– Он не сволочь, он просто пацан. Захотелось поиграть в политику, все играют, почему не он? Да и деньжат подзаработать... Ты ему сколько платишь, Шурик?.. Да включи ты ящик, пропустим ведь! И диктофон включи, запиши с эфира, пригодится! Ну, блин, профи раздолбанские, всему вас учи...
Когда выпуск новостей закончился, Романовский перемотал пленку в диктофоне и прослушал фонограмму сюжета, потом еще раз отмотал и прослушал снова.
– Ты знаешь, – сказал он угрюмо, – а ведь я ему верю.
– Как ни странно, я тоже, – сказал Лузгин.
Романовский посидел молча, побарабанил ногтями левой кисти по зубам – была у него такая неприятная привычка. Лузгин тоже молчал и курил и думал о Лялиной: дал же бог женщине голос! В быту обычный бабский, немного суховат от курева и вредности характера, но как звучит в эфире, с пленки -на обертонах, с глубиной доверительности, трогает за это самое мужчин и, что при том совсем уж поразительно, не вызывает зависть в женской, весьма ревнивой аудитории: Лузгин проверял по анкетам.
– ...Но ему не дадут развернуться.
– Вот ты и помоги хорошему человеку, – без нажима произнес Лузгин.
– Он на Вайнберге шею сломает. – Романовский смотрел на газетную полосу, прижмурив левый глаз, будто прицеливался. – Так, эти двести строк я папизму сам...
– Погоди-ка, Саша... – Лузгин тоже заглянул на полосу. – Оставь это место своему «агитатору», пусть напишет нормальный репортаж, без отсебятины, и чтоб раньше пяти часов с рельсов ни ногой.
– Почему пять? – подозрительно спросил редактор.
– Потому что в четыре тридцать – уренгойский поезд.
Шурик ахнул понимающе.
– Надо послать фотографа. Думаешь, будет провокация?
– Какая провокация? С чьей стороны? Разве что какая-нибудь истеричная баба под колеса бросится.
– Это будет конец, – простонал Шурик. – Я как представлю, что начнется... Не дай бог труп, или даже руки там, нога... Я представляю! Это бунт, люди сметут все, они разгромят мэрию, они возьмут милицию и захватят оружие... Надо что-то делать, старик, мы не можем этого допустить. Грех ляжет на всех – на всех, кто предполагал, но ничего не предпринял, даже на нас с тобой, Володя, и даже прежде всего на нас: ведь знали же, чувствовали угрозу, осознали ее много раньше других... И я, я, старый пень, как я мог не подумать про поезд!..
Лузгину было и смешно, и стыдно. Он немножечко знал историю восхождения Шурика Романовского в редакторское кресло. Одаренный неудачник времен политпросвета, он был уволен из городской газеты за полную профнепригодность, то бишь неумение «следовать линии», прибился в отдел информации у нефтяников, выпускал там плакаты по технике безопасности, потом ушел в кооперацию, чего-то там печатал и продавал, записался со временем в «Народный фронт», был бит милицией и даже арестован, а после путча и разгона партсистемы единогласно избран редактором «Нефтяной вахты» на общем собрании журналистского коллектива, практически того же самого по составу, что десять с небольшим лет назад проголосовал за его увольнение по обидной статье. Шурик зла не помнил и никого из бывших не уволил, и даже старого «куратора» из горкома партии, главного виновника всех шуриных передряг, взял на работу начальником отдела писем. И не ошибся: с письмами в редакции с тех пор работали отлично.
На памяти Лузгина таких историй и судеб в последние годы сложилось немало. В подавляющем большинстве своем вчерашние диссиденты, изгои и неудачники, придя к власти в газетах, не могли удержаться от праведной мести отвергнувшей их и ныне рухнувшей системе, и пока они метали стрелы в шевелящиеся меж развалинами тени, на руинах быстро выросло новое старое – они глянули ему в лицо и ужаснулись, и принялись плевать налево и направо с брезгливым злорадством обманутых.
Романовский же был ценен Лузгину другим: Шурик пони мат, что и сам он есть честный обманщик. Ибо шустрое дитя, торопливо нареченное демократией, было его (их) любимым созданием, долгожданным и единственным, которому прощалось многое: пусть вырастет, окрепнет... И вот оно выросло и двинуло в морду своим воспитателям.
Что делать дальше: бить его или бежать? Шурик Романовский, обладатель лысины, троих детей и диплома журфака, решил перевоспитывать. Еще не все потеряно, оно еще поймет...
Перестань плакаться, – сказал Лузгин. – Хочешь бесплатный рецепт, как сделать революцию в газете?
– А ты считаешь, нам нужна революция? – ощетинился лысиной Романовский.
– Твоя газета – говно, – ровным голосом проговорил Лузгин, – и ты сам об этом знаешь. Фактов нет – сплошные мнения сотрудников. А ты попробуй их на месяц-два запретить – получишь новую отличную газету.
– То есть как это запретить?
– Показываю, – сказал Лузгин и повернул к себе оттиск газетной страницы. – Читаю навзлет: «Тяжелое положение, сложившееся в компании «Севернефтегаз», неминуемо ведет...». Кто сказал, что положение тяжелое? Журналист? Вычеркиваем! Даешь мнение специалиста-нефтяника, экономиста, рабочего, кого угодно, но только не брата писателя. Ты понял, Шурик? И в принудительном порядке! Если в газете выражается мнение, предположение или оценка, у них должен быть адрес и автор. «Неминуемо ведет...»? Вычеркиваем, если не найдем авторитетную фигуру, готовую взять на себя ответственность за слово «неминуемо»... Понял, дружище? Против каждой строчки – вопрос: кто сказал? И только через месяц разреши одному – одному, лучшему! – из сотрудников говорить в газете «я». Еще через месяц – двум другим. И все! Трех обозревателей тебе хватит: экономика, политика, культура. Остальных – в чернорабочие новостей и репортажа! Уф, даже взмок от жадности: такую идею и – задарма...
Романовский медленно потянул газетный лист к себе и посмотрел на него гак, словно видел впервые.
Интересно, – полушепотом сказал Шурик, – дико интересно... Иди ко мне замом, а? – Он глянул на Лузгина быстро и тепло. Внедришь идею в жизнь. У меня, честно сознаюсь, на такую революцию характера не хватит. Тут нужен... хороший дрессировщик.
– Вот спасибо, – голосом обиженной стервы промолвил Лузгин и подумал: «А разве нет? Разве я не бегаю по городу с кнутом и пряником?..» – Ладно, хорошо, обсудим после, Саша. А сейчас давай, старичок, разворачиваться. И не спеши забивать всю газетную площадь: чует мое сердце, сегодня еще много чего произойдет.
– Чует или знает? – В интонации Шурика снова зазвучал редакторский напор. Я в девять по графику должен подписывать номер в печать. Так что если знаешь точно – лучше скажи, мы подготовимся.
– Не знаю, – сказал Лузгин. – Однако есть подозрения, что сегодня многое решится.
– Учти, если твоя Лялина нас обскачет снова…
– При чем тут Лялина? Газете никогда не угнаться за телеящиком в оперативности, но у тебя есть одно неоспоримое преимущество.
– Это какое? – Шурик заметно насторожился.
– Сам подумай, Александр Николаевич, – Лузгин пожал руку редактору. – Еще увидимся сегодня, тогда и договорим.
«Твоя Лялина...». От этой неправды Лузгин на миг испытал прикосновение стыдливого счастья, странно схожего по остроте и жару пережитому недавно в кабинете у Халилова чувству до юродивости блаженного унижения. «Мазохист несчастный», – сказал себе Лузгин.