Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Плачу и оглядываюсь назад, и обнимаю всех, и люблю. И никогда никого не забуду.

Святая троица

Пинхус-Лейб Кантор, двоюродный брат моего деда Вольфа. Правильнее называть его ребе Пинхус-Лейб Кантор. Ребе — духовный наставник, глава еврейской общины. Пинхус-Лейб всегда носил ермолку и черный длиннополый сюртук — лапсердак. Лицо круглое, волосы рыжие, как медь, глаза — светлые, пронзительные, прямо в душу заглядывают. Если спросит о чем-то — соврать не удастся.

Слава Богу, видела я деда-ребе только на фотографии, и соврать ему, даже неумышленно, не имела никакой возможности. Зато с раннего детства узнавала его безошибочно и от других родственников держала особняком, объяснить не смогла бы, но внутреннее чутье подсказывало — он не такой, как все. И я подолгу разглядывала его лицо, усы, бороду, косматые брови и лучистые глаза. Вглядывалась и даже как будто вслушивалась — всегда казалось, что он хочет что-то сказать мне. Или я должна его о чем-то спросить. Так или иначе, но ту страницу, где обнаруживался снимок деда-ребе Пинхуса-Лейба, я переворачивала с неохотой, словно прочитала интересную книгу, которую тут же начала бы читать сначала.

Вообще, я листала альбомы почти машинально, потому что за долгие годы все фотоснимки запомнила досконально, только голых младенцев могла перепутать — кто чей. Ритуал этот входил в комплекс обязательных мероприятий наряду с посещением могил всех почивших в бозе, кого знала, а больше — кого никогда не видела и довольно смутно представляла, кто есть кто, наряду с обильными воспоминаниями, потоками слез и, наконец, наряду с умопомрачительными застольями — настоящими, одесскими, от щирой души, чтобы гость умер, но съел и выпил все, что было выставлено на стол ради него. Чтобы он умер от переедания и несварения желудка, но был здоров во веки веков на радость всем близким и дальним родственникам, их друзьям и соседям и даже случайным прохожим, заглянувшим с улицы в окно. О-хо-хо-хо-хо! — только и могли выговорить посторонние, чтобы не проглотить язык от восхищения и зависти.

Ах, повторить бы все это сначала. Не сами застолья, конечно, нет, хотя и кушанья некоторые вспоминаю иногда ностальгически. Тоска по Одессе это ведь и неповторимый холодный борщ тети Цили — свекольник, и запах копченой, вяленой и жареной скумбрии, которую собственноручно изготавливал Вильям, муж тети Цили, и прошу не путать одно с другим — совершенно разные кушанья из одной и той же рыбы, совершенно разные по совокупности всех признаков: запах, цвет, не говоря уже о вкусе. А фаршированная щука, как живая, будто только что плавала, сотворенная Фейгиными хлопотливыми натруженными руками: вкус — это что-то особенное, а по внешнему виду — произведение искусства, музейный экспонат. А Голдин песочный штрудель — он таял на кончике языка, как снежинка, несмотря на множество изысканных ингредиентов, которые она подсыпала в тесто, пришептывая какие-то невнятные колдовские словечки. О, какую редкостную поваренную книгу можно было бы обнародовать сегодня, если бы в голову пришло записывать рецепты моих одесских родственников.

А может, думаю в оправдание себе, — все было так вкусно, потому что готовили они, которых сегодня нет, и все их тайные штучки, по-современному называемые непонятным им иностранным словом «ноу-хау», ушли с ними. К примеру, помню, как моя зловредная бабушка Дора учила меня делать икру из синеньких. Казалось бы, чего проще, но пальчики оближешь, так вкусно это у нее получалось, а главный секрет, как выяснилось, состоял в том, что обжаренные на листе (то бишь противне) и очищенные от шкурки синенькие надо тщательно сбить до однородной массы большой вилкой из нержавейки в обыкновенной стеклянной банке! То есть — ни ножом в миске, ни ложкой в кастрюльке, ни конечно же миксером, слава Богу, их тогда еще не было, и такое кощунство никому не могло взбрести в голову. И вы можете смеяться, но это единственный бабушкин урок, который я усвоила навсегда, — и только так делаю синенькие, только так: сбиваю в стеклянной банке вилкой, которую подарила мне бабушка. Поверьте мне — это таки очень важно.

А вот, к примеру, Рахель, красавица Рахель, дочь деда-ребе Пинхуса-Лейба Кантора, делала такой бульон с клецками и фаршированную гусиную шейку — слов нет по сей день. Нет слов. Я, правда, никогда ничего не ела в доме Пинхуса-Лейба и Рахели по той простой причине, что в живых их не застала. Но хваленый бульон и гусиную шейку готовил Зиновий, сын Рахели, внук Пинхуса-Лейба Кантора, носивший как и дед ермолку, лапсердак и дедов сидур — молитвенник. Очевидцы утверждали, что Зиновий готовил так же вкусно, как сама Рахель, а внешне был — вылитый дед.

И это хорошо, потому что от кого его Рахель родила, не знал никто. Даже сама Рахель.

И я бы не узнала никогда, если б судьба не столкнула меня со свидетелями этой трагической истории. Их, правда, было немного. В Одессе ведь после ухода немцев не осталось в живых ни одного еврея, из тех, кто не уехал из города. После войны появились: кто из эвакуации возвратился домой, кто уцелевший с фронта вернулся. Возвращенцами их звали и поначалу считали по пальцам: один еврей, три, тридцать три… Потом жизнь стала как-то понемногу входить в новую колею. В каждом доме — свои беды-радости жили, отвлеклись на время от евреев, считать перестали.

А Пинхус-Лейб, Рахель и Зиновий вернулись в родной город как раз перед самой войной — весной сорок первого. Почти семь лет их не видели, не знали, живы ли, в каких краях голодают-холодают, горе мыкают и чем вся эта эпопея кончится.

Начало-то на глазах у всех происходило: в тридцать четвертом году арестовали Пинхуса-Лейба по доносу за содержание тайного молельного дома. И это было сущей правдой. В Григориополе, где прежде жили братья Вольф и Пинхус-Лейб, Пинхус был кантором в синагоге, послушать его съезжались по праздникам из дальних местечек — божественный голос имел Пинхус, божественный. Это говорила даже моя зловредная бабушка Дора, а уж она доброе слово даром ни о ком не скажет.

Когда вся семья перебралась в Одессу, Пинхус-Лейб со своей красавицей дочерью Рахелью поселился в небольшой квартирке на Молдаванке. Дверь, занавешенная марлей от мух, выходила прямо в подворотню, в квартирке было сыро, темно, два окна единственной комнаты упирались в глухой каменный забор, огораживающий дворик. Рахель устроила крошечный садик в узком промежутке меж двух стен. И в доме уют навела, вкусно пахло какими-то пряностями, ванилью, корицей и медом, Рахель часто пекла в чуде на примусе.

Спаленка, где две кровати разделяла плотная гардина, закрепленная на круглой палке под потолком, кухонька с рукомойником, примусом и обеденным столом на двоих. И отдельно от всего за самодельной картонной стенкой-перегородкой — молельный дом ребе Пинхуса-Лейба, где, собрав миньян, то есть десять совершеннолетних мужчин, проводил он ежедневные, субботние, праздничные, поминальные, свадебные и другие ритуальные обряды. Средоточием еврейского духа был дом ребе Пинхуса-Лейба и его дочери красавицы Рахели. Это знали все, но относились по-разному.

Про жену Пинхуса-Лейба ни слова, ни намека не дошло, будто ее и не было, будто Пинхус-Лейб свою Рахель в капусте нашел. И любили отец и дочь друг друга больше жизни, что и доказали впоследствии беспримерным своим поведением.

Не было большего огорчения для Пинхуса-Лейба, если его сокровище, красавицу дочь, назовет кто-то не по небрежению даже, скорее по привычке, как принято было во многих семьях, — кто Ралей, кто Ролей, а то и Ралькой или Ролькой. Сокрушенно вздыхал ребе, гордо вскидывал голову, устремлял глаза горе, борода при этом топорщилась сердито, укоризненно, любому не по себе делалось за неосторожно сорвавшееся слово, а ребе только скажет тихо:

— Мою дочку зовут Рахель, как праматерь нашу. Рахель.

Никто и не возражал — ни злобы, ни какого дурного умысла против Рахели ни у кого не было, слова неприязненного о ней ни разу не сказали даже самые злые языки. О Рахели, как о святой, — никогда.

45
{"b":"574789","o":1}