Бедный, бедный Евгений, ничего из этой затеи не вышло — то ли он плохо выполнял команды, то ли дама поняла, что по ошибке приняла за Евгения ничтожного и никчемного Женюру. И он вернулся как побитый пес в лоно бабушкиного райского сада. И был принят, пожалели бедолагу, от души пожалели — мама и бабушка даже всплакнули.
А не стоило. Женюра того не стоил. Ни жалости, ни входного билета в бабушкин райский сад. Хорошо, что они обе никогда не узнали, каким оборотнем он оказался. Мамину смерть он еще как-то выстоял, а бабушкина его подорвала, надломила, расколола напополам. Одна половина все же горевала: сиротою остался Женюра на старости лет. «Один как перст», — причитал он. «Один как перст», — и тыкал Соне в лицо мясистый безымянный палец левой руки. Этот палец как символ его одиночества он теперь вменял в вину маме и бабушке. Но поскольку с мертвых взятки гладки, свалил все с больной головы на здоровую, то есть на Сонину. Если бы он знал про ее мозговую опухоль, может быть, не бесновался бы так. Кто знает. Он буквально загнал Соню в угол, настаивая, чтобы она приняла меры к его спасению, потому что он всю свою жизнь положил к ногам ее матери, а она не только замуж за него не вышла, но и умерла преждевременно.
— Ни жены у меня, ни детей, ни внуков, — перечислял Женюра, загибая палец за пальцем. — Кто о моей старости позаботится? А прах мой кто придаст земле? — Пафос достиг апогея, он весь вспотел, но остановиться уже не мог. — Государство?! — вопрошал он зловеще. — Нет уж, дудки, теперь это твоя забота.
Свои требования Женюра предъявлял по пунктам и размахивал у Сони перед носом какими-то бумажками с печатями и без.
Пункт первый. Отдать ему мамину комнату в бабушкином доме в пожизненное пользование, чтобы он мог сдавать свою квартиру и таким образом копить деньги на погребение. (Можно подумать, что он собирался поместить свой забальзамированный труп в мавзолее, отстроенном специально для этого случая, а не замуровать глиняную капсулу с пеплом в нише колумбария на одном из московских кладбищ.)
Пункт второй. Взять его на иждивение, обеспечив четырехразовым полноценным питанием в соответствии с медицинскими показаниями. (Тут Соне были предъявлены электрокардиограммы, рентген желудка, легких, шейно-грудного отдела позвоночника, левой коленки, правого локтевого сустава, анализы слюны мочи и кала и всевозможные анализы крови: протромбин, сахар, холестерин (α и β), эритроциты, лейкоциты и прочая.)
Пункт третий. Поселившись в бабушкином доме, он не желает больше видеть в райском саду никогда и ни по какому поводу ни одного члена этой масонской ложи — ни жидов, ни армян, ни полукровок, ни примкнувших к ним представителей коренной национальности.
Сонина голова раскалывалась на части, и вместе с ней лопнуло терпение. Посыпались черепки, осколки, раздался треск, звук пощечины, чей-то визг, крики, скрип дверных петель, глухие удары, звон набата, тревожный напев медных труб и призывный зов топора.
Потом Соня услышала тишину, и окунулась в нее, и боялась открыть глаза, чтобы не спугнуть миротворящую безмятежность, которая пришла неизвестно откуда, а это означало лишь, что исчезнуть может так же внезапно.
Потом к ней прорвался голос дедушки Армика: «Очнись, девочка, он больше никогда здесь не появится. Очнись».
Очнулась.
Он держал на ее лбу сухую прохладную ладонь, а другой сжимал ее руки.
Соня все вспомнила. И сухо, по-бухгалтерски, подытожила: минус Женюра, то есть всего минус три. В остатке один Мих-Мих, бывший мамин муж, к которому вся компания проявляла открытую неприязнь. Соня представила себе, какой концерт может устроить Мих-Мих, если Женюра разыграл такой спектакль со слезами, заламыванием рук и угрозами.
В левом виске снова запульсировало, захлюпало, висок отяжелел, голова склонилась к плечу, а левый глаз заволокло мутной пленкой. Нет, два приступа подряд она не выдержит.
Только хотела сказать об этом дедушке Армику, как на пороге возник Мих-Мих. Ни скрипа ступеней, ни лязга петель не было слышно, как призрак — из воздуха материализовался. В руках цветы: четыре белых тюльпана к маминому портрету, четыре желтых — к бабушкиному. Тих. Торжествен и скорбен. На себя не похож.
Вышел в сад. Сел на свое место, оглядел пустой стол. Угощение выставлено, а гостей нет. Сидел молча, потупившись, стряхивал со стола белые лепестки яблонь. Потом поднялся, налил себе рюмку водки, выпил залпом, ничем не закусил.
— Я что хотел сказать: нет больше ни мамы, ни бабушки, значит, вроде нет и меня. Статуса никакого нет: ничей бывший муж, ничей бывший зять. Никто — выходит. И потому не считаю возможным дальнейшее свое присутствие в этом доме. Так что прощай, девочка. И ты, Армик, прощай. — Выпил еще водки и добавил: — Не поминайте дурным словом, я всех вас люблю, другой семьи у меня не было.
Надо было что-то сказать. Но Соня не могла, слезы стояли комом в горле.
Мих-Мих повернулся и пошел из бабушкиного райского сада. У калитки вдруг обернулся и сказал:
— А кулебяку мама пекла замечательную, и все было замечательно. И не повторится никогда.
Он открыл калитку.
— Постой Мих-Мих, не уходи!
Вот как распорядилась жизнь. Родственники со стороны Сониного отца Сурена вообще никогда не общались ни с ней, ни с мамой, ни с бабушкой. Не родной он им брат, сводный по отцу. Осудили дружно, и даже смерть не примирила их с Суреном. Не все склонны считать любовь смягчающим обстоятельством. Не всем дано. А дедушка Армик от первенца своего не отрекся, сделал свой выбор.
Сидят теперь втроем в бабушкином райском саду, пьют водку, закусывают, смеются, плачут.
И грамоту мамину прочитали вслух — сначала Соня, потом дедушка Армик и Мих-Мих.
Все же перешагнуть 15 мая, зажмурившись, никак нельзя. Мамин день рождения.
И тихо падают в райском саду белые лепестки.
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
В лесной сторожке у Оси
Белые лепестки вьюжат, вьюжат. Соню замело снегом, она коченеет, и кажется ей, что заблудилась, хотя от станции до Осиной сторожки — рукой подать.
Ося — проблеск сознания.
Она вовсе не сошла с ума, блуждая в такой мороз, на ночь глядя, в безлюдном лесу. Ну пусть не в лесу — в перелеске, не имеет значения. Она знает, что делает — она идет к Осе. Ося — молчун и отшельник, друг детства, мужчина никогда не посягавший на любовные отношения, на секс то есть. Их взаимная любовь — высшего порядка, над.
Направо, вдоль высокого кирпичного забора чьих-то новоявленных хором, здесь уже не так кромешно темно, вверху по забору на равном расстоянии, как солдаты в оцеплении, выстроились фонари, и недремлющий глаз камеры телеслежения успокаивает — где-то рядом люди. Крадучись вдоль забора, она идет не к ним, и лучше бы, чтоб они ее не заметили, а то не оберешься неприятностей. Теперь налево по улице Маркса и еще раз налево по Энгельса, а там уже по Ленина рукой подать до мореных тяжелых дубовых ворот, за которыми прячется Осина сторожка. Маркса — Энгельса — Ленина. Милые сердцу названия. Не потому вовсе, что она преклоняется перед основоположниками, ни в коем случае. Эти слова, для нее неодушевленные, выстроенные в определенной последовательности — вехи доброго пути. К Осе. Она совершает этот путь как пилигрим, одержимый верой во спасение.
Правда, если честно признаться, выбирается Соня к Осе в последние годы, только когда жизнь делается предельно невыносимой, когда беда настоящая или горе и отчаяние, как грудная жаба, душат и жмут за грудиной, и каждый вдох кажется последним.
Тогда она вспоминает про Осю.
То есть нет — она помнит о нем всегда. И часто мечтает бросить все к черту — и в Осину сторожку, как в надежное убежище. Все, все, все. Всех любовников и мужей бросить, все равно ведь ничего путного не выходит, значит, это не ее стезя. Работу бросить, ясно же, что не за свое дело взялась: бухгалтерия — не ее стихия, хотя она в уме быстрее электронной машины все посчитать может и ошибку в любом балансовом отчете чует на расстоянии. У нее врожденное чутье, аналитический склад ума, деловой хватки только не хватает, а также необходимой доли авантюризма и честолюбия, чтобы сделать большую карьеру в финансовом мире — все это печально сформулировал в конце концов Георгий Степанович Редькин, профессор, ее научный руководитель, будто неблагоприятный диагноз неизлечимой болезни поставил.