Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Когда это было!

Теперь ему кажется, что он никогда не целовал эти мягкие припухлые губы, никогда не был близок с этой строгой, надменной неприступной женщиной. Она и в гробу была красива, тело все искромсано, а лицо не пострадало. Он хотел поцеловать ее последний раз, наклонился близко-близко, почти коснулся губами ее губ — и не смог. Отпрянул, будто она оттолкнула его. И холодом повеяло мертвецким. Генерала поцеловать он и вовсе не мог, гроб был закрыт, на крышке лежала фотография. Он хотел поцеловать фотографию, но почему-то не сделал это. Еще раз посмотрел по сторонам — все плачут навзрыд, уже обессилели, только он, Майор Саперман, не проронил ни слезинки.

«Йорчик, Йорчик! Иди скорее сюда, не оглядывайся, Йорчик!»

* * *

Он все же оглянулся.

«Йорчик, Йорчик!»

Голос звенел хрустально и нежно, как колокольчик.

Господи, Рута. Рута-красавица. Рута-дурочка. Полоумная Рута. Его непутевая Рота, самая слабая единица еврейского боевого расчета.

— Рута, дочечка, рыбочка моя. Ты здесь, живая? А я вот тут сижу один с мамой и Гешей. Совсем один.

— Генерал, — сказала Рута. — Равняйсь! Смиррна!

Она улыбалась весело и беззаботно и гладила руками свой круглый живот.

О Боже, вот оно — его наказание.

Подошла поближе, обняла его сзади за шею, прошептала в самое ухо, внятно, разумно:

— Это мальчик, я знаю. Хочешь, мы его Генералом назовем? Так в загсе и запишем — Генерал Майорович Саперман. Хочешь? У тебя опять будет свой Генерал и своя непутевая Рота. Я не обижаюсь, я ведь и есть непутевая. Рута — святая. А я — непутевая.

Майор вздрогнул, будто раскаленные иглы пронзили все тело. От жгучей боли чуть не задохнулся.

— Дочечка, ты откуда про Руту знаешь?

— Мама рассказала, мы вместе с ней плакали. Жалко Руту. — Она потерлась щекой о его небритую щеку. — А тебе жалко? — спросила и посмотрела ему не в глаза, нет, а глубже, как в тот, последний день, — туда, куда смотреть было нельзя, в самое запретное место.

И что-то случилось в этот момент с Майором Саперманом, сколько раз происходили с ним перемены, да все тяжелее и тяжелее жить становилось. А тут, казалось бы, в самый последний момент к нему пришло освобождение — потоком слез, долгим, мучительным, очищающим. Будто умер и заново родился, только по-настоящему.

— Жалко, дочечка моя, бедная моя Рута, жалко. А мальчика нашего мы Гешей назовем, Генчиком, Геннадием. Зачем нам с тобой Генерал?

— Ага, — радостно улыбнулась Рута и обеими руками погладила свой живот. — У нас есть Майор и одна непутевая Рота. Еврейский боевой расчет.

Встала перед ним, маечку с себя сдернула, руки по швам:

— Равняйсь! Смиррна! И Генчик будет руки по швам, ты не волнуйся, папуля, он будет послушным мальчиком.

— Не надо, дочечка, не надо, Рута, рыбочка моя золотая! — Он прижал ее к себе крепко-крепко. — Мы никогда не будем обливаться холодной водой. Никогда. Клянусь, чтоб мы так жили.

«Йорчик, Йорчик, иди сюда, не оглядывайся!»

Майор оглянулся. Рядом с ним никого не было.

Переделкино, 2006

БРЕДУ КУДА ГЛАЗА ГЛЯДЯТ

(Из цикла «Одесские рассказы»)

О бывшей старой деве Фирушке,

бесценном папулечке Лазаре и ненаглядном муже Яше

Брожу по опустевшей Одессе. Плутаю по вновь переименованным улицам и переулкам. Всё перепуталось. Вот родная улица Чичерина, бывшая Успенская, ныне опять Успенская. Время потекло вспять? Память ходит по кругу? Или меня снова занесло не туда?

Вижу: впереди, тяжело опираясь на палку, идет, подтягивая парализованную левую ногу, Лазарь — отец старой девы Фиры, моей троюродной тетки. Впрочем, не такая уж она старая была в ту пору. Лазарь умер, когда ей исполнилось двадцать восемь. И все же Фирино девичество явно затянулось — факт неоспоримый и повсеместно обсуждаемый, с сочувствием, осуждением, ленивым любопытством, невнятным злорадством. Так и слыла на всю Одессу старой девой не старая еще Фирушка.

Это сейчас она старая старуха семидесяти восьми лет, живет в Чикаго с мужем Яшенькой, сыном Шимоном и шестью внуками из трех пар близнецов — Дэвик и Дэзик, Броня и Соня, Ривка и Рафка. Вот такой красивой картиной обернулись жизненные обстоятельства у старой девы Фирушки.

Только бедный папулечка Лазарь этого не узнал.

Умирая, бормотал до последнего вздоха:

— Фирушка, девочка моя, прости, прости, не сумел, не устроил твою судьбу, прости, дочечка, рыбонька золотая моя…

Фирушка плакала навзрыд и целовала его холодеющие руки:

— Ты ни в чем не виноват, папулечка, родненький мой, не виноват ты, всё от Бога, не любит он меня за что-то…

Поспешила Фирушка с таким категорическим выводом, поспешила. Но в ту горькую минуту кто же мог знать, что вся жизнь ее переменится? Кто?

Фирушка осталась совсем одна. Плакала дни и ночи напролет, остановиться не могла. Глаза заплыли, будто незрячая стала, и лицо совсем уродливым сделалось: огромный, в пол-лица, рот с вывернутыми губами, нос крючком, на подбородок тень отбрасывает. Ей казалось, не только люди избегают глядеть на нее, но даже кошки с дикими воплями разбегаются в стороны, как бешеные. Впрочем, мартовские кошки всегда бесятся, и, может быть, она вовсе была ни при чем.

Вот и маленький Колька, приблудный сын соседки Сары, едва завидит Фиру, зажмуривается, точно чудище-страшилище явилось ему, ладошками сверху глаза прикрывает от злого видения и орет что есть мочи:

— У Филуски класивые глазки, класивые! Где Филускины глазки?

Такой славный мальчонка, хоть и приблудный, — заметил и запомнил, что у нее красивые глаза.

А так один только папулечка всегда уговаривал ее до самой смерти:

— В такие глаза, Фирушка, только дурак не влюбится. Один раз увидишь — и все, и конец, пропадешь. Поверь мне, чтоб я так жил.

Чтоб он так жил. Ох! Дорогой, ненаглядный папулечка! Можно подумать, что она до двадцати восьми лет в парандже ходила и ни один мужчина ни разу не видел ее прекрасных глаз.

— «Очи черные, очи страстные…» — это про тебя, дочечка моя. Про тебя, — твердил папулечка и смахивал слезы.

Почти всю ее жизнь — до папулечкиной смерти и еще двенадцать беспросветных месяцев после — сопровождали Фирушку слезы. Мамочка умерла рано, когда ей едва исполнилось пятнадцать. Споткнулась на улице, упала, ударилась головой о ступеньку чужого крыльца и умерла.

— Нарочно не придумаешь! — вскрикивал Лазарь и озирался по сторонам, ища подтверждения, опровержения, исправления случившегося.

Этот несчастный случай был известен всей Одессе. Они везде оказывались в центре внимания, Лазарь и Фирушка: в трамвае, в поликлинике, на Привозе. И Лазарь всем рассказывал про мамочку.

— Нарочно не придумаешь! — вновь и вновь вскрикивал он, смахивал слезы и начинал свой рассказ: — Она была такая ловкая, спортивная, гуттаперчевая, в нашей бригаде синеблузников… Вы же ж помните, конечно, кто такие синеблузники? — всегда переспрашивал он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — В наших пирамидах она на самом верху стояла, на четвертом ярусе, и сама спрыгивала, без поддержки и страховки… А тут: споткнулась, упала и — не поднялась. Слушайте, так же ж не бывает, вы знаете такое? Нарочно не придумаешь! — И принимался плакать.

А вслед за ним и Фирушка. Мамочку было жалко, папулечку. И себя, уродину разнесчастную, которую теперь всю жизнь любить будет только один папулечка. А если он умрет? Она точно помнит, что подумала тогда именно так: «если». Потому что если бы подумала «когда» — не выдержала бы надвигающейся пустоты одиночества и умерла раньше папулечки. Так ей тогда казалось.

Только то давнее «если» утекло в прошлое с потоками Фирушкиных слез, когда папулечка умер-таки и она осталась одинешенька на всем белом свете. Полная сирота.

41
{"b":"574789","o":1}